Выбрать главу

И вдруг Шэрон сказала:

— Я пришла сюда сегодня — иногда хочется побыть в одиночестве, наедине со своими мыслями, — и произошла очень неприятная история, — она неопределенно мотнула головой, — я имею в виду, там. Мне было интересно, почувствую ли я что-нибудь в связи с этим домом. Не могу объяснить… хотелось просто посидеть здесь, может, набрать Цветов… или найти что-нибудь, что напоминало бы мне о нем теперь, когда его не стало… Вы не поймете, но все такое пустое… — Девушка замолчала, стараясь подыскать нужные слова. — Понимаете, когда человек умирает, вы больше его не чувствуете. Вы уже не думаете о нем как о продолжающем жить там. — Она указала на небо. — Такое впечатление, будто он и не жил вовсе, понимаете? Его больше не существует. Вы пытаетесь представить его себе и никак не можете. Он предстает перед вами только как образ из фильма. Интересно, что же со мной произошло? Он уже ничего для меня не значит…

И снова этот голос женщины, которая словно в трансе пытается обвинить себя, но ей это не удается… подчеркивание некоторых слов, глубокое раздумье в янтарных глазах, чувство удивления и почти причастия к невидимым и скрытым вещам. Затем она посмотрела на меня, как будто изучала, и в этом взгляде что-то промелькнуло.

В этот момент со стороны дома послышались какие-то голоса, отрывисто отдающие приказания, скрип колес автомобиля по гравию, возбужденные крики. Звуки отражались от серых каменных стен, потревожив птиц, которые с криками унеслись в сторону уходящего солнца. Мы поднялись и пошли посмотреть, в чем дело. В этих звуках слышалась какая-то смертельная тревога.

Пройдя по тенистой тропинке, мы обогнули угол дома и вышли на площадку, залитую лучами солнца. К распахнутым парадным дверям пятился черный автобус. Водитель высунул голову в окно и размахивал свободной рукой, а двое рабочих открывали заднюю дверцу автобуса. Выхлопные газы застилали мертвенно-белые розы, гравий с хрустом разлетался из-под башмаков мужчин. Кто-то довольно воскликнул: „Voila!“ Раздался скрип, треск, и из салона автобуса пополз в подставленные руки мужчин длинный гроб, обтянутый черной тканью.

— Осторожнее там! Не стукните, потише, ребята! — кричал жандарм в форме. — Diable! Где моя квитанция! Теперь потихоньку! Вот так!

Солнце опустилось за деревья, посылая сквозь их ветви последние лучи. Поток теней окутывал дом подобно прибывающей воде — медленно поднимаясь над этим гордым местом, чьи окна казались залитыми слезами, и опускаясь, когда вода омыла их. Но каждая труба, каждое окно, каждый камень смотрел строго и надменно в своем стоицизме против смерти.

— Теперь давайте вверх, на лестницу… Месье, будьте любезны, распишитесь вот здесь…

Краем глаза я видел стоящего на ступенях Герсо и жандарма, размахивающего маленьким блокнотом, когда мрачная ноша была внесена через порог. Герсо повернулся и отвесил странный напряженный поклон, как последнее приветствие.

Песни умолкли. Хозяин вернулся домой.

Глава 10

БАНКОЛЕН СОЧИНЯЕТ

Шэрон сунула руки в карманы твидовой юбки, весело взглянула на меня, глубоко вздохнула и решительно заявила:

— Нет смысла рыдать, все закончено. У вас найдется сигарета?

— Послушайте, вы не слишком драматизируете?

— Как и большинство людей. Будьте добры, спичку… Спасибо. — Она задумчиво выпустила длинную струю дыма. — Как и все мы. Мы ничего не можем поделать. Пагубное влияние кино. Нам приходится искать замену стандартов поведения, изложенных в викторианских романах…

Как только кто-то упоминает слово „викторианский“, можно быть уверенным, что с этого момента разговор становится искусственным и что человек, употребивший это слово, старательно избегает откровенности. Но когда мы опять направились в сад, она взяла меня под руку.

— Нет, но ведь правда — то, что за всем этим стоит. Я читала утренние газеты, так что мне все известно. Как вы не понимаете? Это преступление настоящая, искусно поставленная драма. Убийца, о котором все говорят, — подлинный мастер сценического дела. Вот в чем сложность. — Она опустилась на скамью и устремила невидящий взгляд на кончик сигареты. Французам этого не понять, они любят красивые жесты до такой степени, что ассоциируют их с жизнью. Суть в том, что они редко позволяют себе это удовольствие… Мне надоели иностранцы, и я боюсь. — Шэрон вздрогнула и обвела взглядом потемневшие уголки сада. — О господи! Прошлой ночью я…

— Ну, успокойтесь, прошу вас!

— И сегодня я опять пережила потрясение. Это было ужасно!

— Вы хотите сказать, что тот человек приходил опять…

— О нет! Ничего подобного. Я не могу вам сказать… Нет, все-таки скажу. Видите ли, — она с вызовом взглянула на меня, — я решила прийти сюда и посмотреть, как Луиза восприняла смерть Рауля. Согласна, с моей стороны это было ужасно, но я чувствовала… странно, но меня это больше не затрагивало, и мне хотелось узнать, страдает ли она… Такое желание представляет меня в ужасном свете, но я не могла его побороть! Понимаете, через нее я и познакомилась с Раулем!

Девушка посмотрела на сигарету, будто удивляясь, как она оказалась у нее в руке, и отбросила ее.

— Я пришла сюда днем. Луиза живет недалеко отсюда. На авеню Буа. Говорят, что французы очень эмоциональны. Так оно и есть, если дело касается приготовления икры или еще какой-нибудь еды. Но они страшно молчаливы в своем горе, когда они… теряют кого-то. Я видела это в детстве. Я жила здесь, когда началась война. Приезжал почтальон на своем смешном велосипеде и говорил женщине: „Пардон, мадам“ — и протягивал ей письмо. „Пардон, мадам, ваш сын был убит во время боя“ — крупной, сильной женщине вроде этих статуй Республики. „Пардон, мадам“ — с поклоном — и они сразу становились мрачными и шли покачиваясь, и если были в состоянии говорить, то только бормотали: „Tiens! Это все проклятая война!“

И Луиза такая же. Она сидела у себя в комнате и время от времени улыбалась. Она очень красивая. Я попыталась встряхнуть ее и почувствовала: ее скорбь — бесконечное лицемерие! Хотя я этого и ожидала! Она просто сидела и гладила кошку с совершенно безразличным видом. Потом в комнату ворвался этот ужасный тип, весь такой скользкий и сочувствующий, который треснул дверью, когда вошел, — американец по имени Голтон.

Не знаю, как он попал в дом. Но он тут же начал выражать свои глубокие соболезнования. Сказал, что был лучшим другом Рауля и, хотя не имеет чести быть знакомым Луизы, все же изъявляет ей свои самые сердечные сочувствия и, если она пожелает выйти пообедать, он к ее услугам. Фу! — Девушка рассмеялась почти истерично. — Это было ужасно, понимаете! Он все время скрипел башмаками и ронял шляпу и все время громко и быстро говорил. Луизе пришлось представить меня ему. Услышав мое имя, он многозначительно подмигнул и зловеще улыбнулся, и… понятия не имею, где он подцепил эти сплетни, такое впечатление, что он знает каждый… Так или иначе, но он практически обвинил меня в том, что я… любовница Вотреля.

Она замолчала и пристально посмотрела на меня. Мне стало вдруг страшно неприятно, как будто я невзначай вынудил человека в чем-то признаться. Я вежливо спросил:

— В самом деле? Но ведь это ужасно, не правда ли?

— Кажется, вас это не удивляет.

— А почему это должно меня удивлять?

Она встала, покраснев и тяжело дыша. В ее потемневших глазах полыхала удивленная и беспомощная ярость. Ее трепетная красота, природная тонкость натуры, которой не свойственны взрывы эмоций, одолевающих ее сейчас, трогали сердце. Весь ее вид словно восклицал: „Черт побери!“ — но слова замирали на губах.

— Значит, вы не понимаете. Мне не к кому обратиться. Все начинают читать мне проповеди…

— Дорогая моя девочка. Кто читает вам проповеди? Только не я. Думаю, это прекрасно…