По дороге к дому он глянул на свои часы и тихонько присвистнул:
— Ого! Уже половина второго! Я и не думал, что так поздно… Что ж! Ну как? Ты уже протрезвел?
— Не бередите рану! Да, слишком протрезвел.
— Тогда, может, вспомнишь, который был час, когда ты увидел стоящего у ворот Вотреля?
— Не знаю. Возможно, половина десятого… Банколен, да в чем дело? Ради бога, объясните мне, что все это значит!
Это же совершенно бессмысленно! Это безумие, это… Слушайте, его кровь еще на мне, когда я переворачивал его… Он не должен был умереть! Он…
— Уж не забыл ли ты, что он, как и Салиньи, был любовником мадам Луизы?
— На это намекал Голтон, если вы это имеете в виду. Но неужели этот сумасшедший собирается убить всех, кто ее знал? Я считал виновным Вотреля. Я мог в этом поклясться. И вот гнусный негодяй тайком пробирается через задние ворота, и Вотрель мертв! Кто же следующий?
Банколен остановился и посмотрел на луну.
— Ты не понимаешь, — покачивая головой, сказал он. — К утру пойдет дождь. Я должен позвонить в полицию, чтобы они немедленно прибыли сюда. Иначе дождь смоет все следы. А здесь должны быть следы не одного человека…
В гостиной нас поджидал доктор. С печальным видом он воздел глаза к небу.
— Вашу жену, месье, — обратился он ко мне, — я застал в не очень приятном состоянии. Она слишком много пила и курила, и ее нервная система… гм… Женщина страдает от нервного потрясения. Впрочем, ее лечение — это несколько сигарет, несколько стаканов вина и абсолютно никаких волнений. Нет, это не очень опасно. Если дать ей как следует отдохнуть, завтра она будет уже на ногах. Я дал ей маленькую дозу снотворного, всего тридцать гран. Это успокоит ее. Однако за ней нужно следить, и, если состояние ухудшится, позвоните мне. Ах, месье, мерси, вы так великодушны! Вы подумайте, пятьдесят франков! Ну, раз вы настаиваете… — Доктор пожал плечами. — Спокойной ночи, господа…
Вскоре, повинуясь телефонным указаниям Банколена, перед виллой стали одна за другой останавливаться машины. Они оживленно сигналили, а их пассажиры не менее оживленно переговаривались. В дом вошел полицейский, очевидно комиссар полицейского участка Версаля, хотя я не разбираюсь в знаках отличия. Он с благоговением относился к Банколену, поэтому расспрашивал меня с большим почтением. Когда Банколен сообщил, что мадемуазель еще не пришла в себя и что лучше сейчас ее не тревожить, страж порядка пробормотал, исполненный сочувствия:
— Ах, бедняжка! Конечно, конечно! — и закрыл свою записную книжку.
Сад осветился огнями фонарей. Там слышались перекличка полицейских и шуршание в обыскиваемых кустах.
Я прошел в спальню и закрыл за собой дверь. У кровати все еще горела лампа под желтым абажуром. Слышалось ровное и глубокое дыхание спящей Шэрон. На полу стояли ее маленькие туфельки. Доктор прикрыл девушку шелковым покрывалом. Шум в саду доносился сюда слабо, но через окно виднелись передвигающиеся фонари, поэтому я задернул шторы.
Рассвет наступит еще не скоро! Он давал о себе знать: становилось все холоднее, усталость тяжело давила на глаза. С каждым часом все больше хотелось спать, события вечера смешивались в голове в причудливый коктейль. Сначала все затихло в саду. Один за другим зашумели моторы автомобилей и затихли вдалеке. Я неподвижно сидел в шезлонге, когда Банколен приоткрыл дверь, мотнул головой в сторону дороги и вопросительно поднял брови. Я покачал головой — ее нельзя оставить одну. Он кивнул и прошептал: „Тогда до завтра“. На какое-то время, пока Банколен стоял в дверном проеме, его жилистая, мускулистая фигура четко обрисовывалась благодаря отсветам из гостиной. Глубоко запавшие блестящие глаза загадочно перебегали с Шэрон на меня, и мне почудилась слабая усмешка, от которой шевельнулась его остроконечная бородка. Он слегка приподнял плечи и осторожно прикрыл дверь.
Я остался наедине со своими размышлениями, сомнениями и растерянностью. В доме только равномерно тикали часы и время от времени раздавались шорохи, слышные только вот такой тихой ночью. Чтобы разогнать сон, я пошел побродить по темному дому, но меня все тянуло назад, к теплому желтому абажуру. Бесконечное число раз я возвращался в спальню, осторожно ступая по мягким коврам, и всматривался в лицо спящей девушки, такой по-детски беззащитной. Волосы ее разметались по подушке, ресницы были влажными, лицо бледным и утомленным, но розовые губки складывались в легкую улыбку. Я поправил на ней покрывало и опять уселся в шезлонг. Пьеса Вотреля! Я обнаружил в кармане его рукопись, когда нащупывал там пачку сигарет. Я осторожно подтащил столик, чтобы не потревожить руку Шэрон, наклонил абажур к себе и расправил сложенные листы. Они были смяты и по краям слегка запачканы…
Не знаю, хорошая ли это была пьеса. Если быть беспристрастным, она, конечно, рассчитана на дешевый эффект. Герои вели между собой самые невероятные диалоги. Но за этими диалогами проглядывалось яркое воображение, „кровь тигра и мед“ Барли Д'Орвиля, и нечто вроде насмешливого взгляда горгульи на башне. Написано было два акта, между строк — множество исправлений смелым, решительным почерком, а на полях женской рукой внесено несколько замечаний, например: „Слишком театрально“ или „Сократи этот кусок, Эдуар; беседы на богословские темы могут быть удачными, но слишком большое их количество представляется результатом незрелой мысли“. Вотрель вывел себя в лице героя по имени Вернуа и, пытаясь выставить его в хорошем свете, слегка перестарался, тем самым разоблачая себя. Я приведу отрывок из первого акта.
„Вернуа. Искусство убийства, мой дорогой Моро, то же самое, что искусство фокусника. А искусство фокусника заключается не „в ловкости рук“, а в направлении вашего внимания на другой предмет. Иллюзионист заставляет вас следить за своей рукой, в то время как другой, которую вы не замечаете, хотя она и находится на виду, он и производит свой фокус. Этот же принцип я применил и к преступлению.
Моро (смеясь). Вы говорите словно профессор, читающий лекцию студентам.
Вернуа. Вы правы. Но я и есть профессор. Вы добьетесь успеха, если выучите этот предмет. Относительно же дела, о котором я говорю, у профессора Манстерберга из Гарварда в его работе „С позиции свидетеля“ есть интересная глава. Я применю этот принцип для убийства…
Моро. Бросьте, старина! Не смешите меня!
Вернуа. Но я говорю совершенно серьезно. Я намерен убить этого перевоплотившегося мошенника и готов поставить на что угодно — ни один полицейский в мире не догадается, что это сделал я. Понимаете, этот тип хочет кое-кого убить, и я чувствую себя призванным защитить моего… лучшего друга.
Когда занавес падает, Вернуа стоит на фоне черных драпри; сзади него серебряная посмертная маска Цезаря Борджиа. Вернуа медленно сжимает и разжимает кулаки и улыбается“.
Внизу тем же женским почерком было написано: „Oh, Eduard, je t'aime, je t'aime!“[13] Эта фраза сразу пробудила меня — такая трепетная, живая страсть слышалась в ней при всем этом ужасе. Я взглянул в сторону кровати… Эта девушка, понимающая толк в литературе и в театре, которая сейчас так спокойно спит, сыграла какую-то роль своими невозмутимыми замечаниями и надписями на полях, сама поставив финальный акт с такой великолепной подделкой чувств! Но если оставить ее в стороне, можно ли извлечь из пьесы какой-либо смысл? Неужели Вотрель описывал собственную версию убийства Салиньи? То есть, должно быть, он знал или думал, что знает переодетого, который собирался убить Салиньи. В таком случае он сам объяснил причины своей смерти, хотя вовсе и не думал умирать. Самозванец понял, что Вотрель знал о нем, и опасался быть разоблаченным…