К утру амбары оказались разграбленными, весь обобществленный скот разогнан по домам. Во многих дворах резали коров, овец и даже лошадей.
К вечеру из района приехал милиционер. Некоторые раскаивались, что поддались на чьи-то уговоры, другие ехидно посмеивались над вернувшимися в колхоз и в открытую предупреждали: мол, недолго протянете в своем сообществе голодранцев; многие же из тех, что поживились артельным добром, боялись честно признаться в этом и ждали разоблачения. По закоулкам села шли суды да пересуды. Милиционер допытывался, с чего и с кого все началось, но никто не выдал главарей погрома…
Ковалеву порой казалось, что он взялся за непосильное дело; он отчаивался, но рассказы Шубиной и комсомольцев вселили в него надежду. Как никак, а дело сдвинулось с мертвой точки. По тому, с каким жаром комсомольцы говорили о жизни села, Ковалев понял, что их многое волнует. А раз так, значит, они будут верными помощниками; отыщутся и другие прямые и косвенные свидетели, которые помогут установить факты. Придется по крупицам собирать показания, которые в конце концов приведут к раскрытию дела.
ВАСЯ
Ничто для меня не было таким противным и унизительным, как по нескольку раз в день стоять перед образами на коленях и читать нескладные, труднозапоминающиеся молитвы. Раз от разу эти подневольные занятия становились все ненавистнее.
Наконец жар перестал мучить Васю. Только через неделю доктор разрешил ему ходить по больнице. Понемногу он шел на поправку, но все еще не мог наступать на обмороженную ногу. Пришлось учиться ходить на костылях, которые спервоначалу не слушались, вырывались из рук, и Вася, не сделав и десятка шагов, падал. Первым делом он добрался до палаты, в которой лежал дед Архип. Громко всхлипнул, увидев дремавшего старика, тот открыл глаза и растроганно забормотал:
— Ну, ну, пришел, соколик, — он погладил жилистой рукой голову парнишки. — Вот ведь радость-то какая! Не плачь, сынок, крепись, выжили однако, ехидное дело. Не плачь. Смерть-то нас испугалась, стороной прошла, костлявая.
— Один я теперь остался, дедушка, — сквозь слезы признался Вася.
— Как так один? — дед Архип украдкой вытер щетинистые щеки. — А я на что? Знать, по нашей судьбе бороной прошлись, мы с тобой теперь навроде как самые родные. Не сгинули в поле-то. Крепись. Вот выздоровеем и вместе… того, выпишемся. Тебе-то учиться надо. Я вот больно жалею, что не довелось дальше церковноприходской. Аз да буки — вот и все науки.
— И долго нам еще здесь-то? — Вася перестал плакать.
— Дак считанные деньки остались, потому и печалиться не след. Хоть и у самих шестеро таких, как ты, а тебя не оставим на чужих людей, слышь-ко. Где картошкой, где лебедой, а все, глядишь, прокормимся. С тобой мы теперь вовек не расстанемся.
Вася понемногу успокаивался. Он несколько раз пытался заговорить с дедом об отце, но тот, помня наставления доктора насчет этого возможного разговора, ловко уходил от него и отвечал только одной непременной фразой: «Главное, ты выздоравливай, а остальное все уладится». Он вынул из-под простыни забинтованную руку, подтянул зубами марлевый узел.
— Родные, кровные, стало быть, мы с тобой, Василий, сделались,
— Так оно получается, дедушка, — по-взрослому рассуждал Вася. — Вон медсестрица сказала, что в детский приют меня хотят отправить из больницы-то. Видно, отец надолго куда-то отправился, раз в больницу ко мне ни разу не зашел.
— Что ты, милок, в приюте, окромя тебя, безродных-то хватает, — Архип тяжело вздохнул. — Сам знаешь, после голодного года ишо не освободились приюты, вашего брата, детворы, там как сельдей в бочке было. Пока нет отца, жить пойдешь ко мне. Пригляд будет, колхоз выделит муки, картошки на твою долю. Палаша моя в обиду тебя никому не даст, а на полатях места всем хватит — тепло, не то что тогда в поле. Недавно Палаша-то моя еще двух осиротевших ребят в дом привела. И не унывает, старая. Живем-де баско, не пойму-не разберу, которые свои, родные, а которые…
— Чужие? — настороженно спросил Вася.
— Да нет, нет, — спохватился дед, почувствовав себя виноватым за сорвавшиеся с языка слова, стал поправлять оплошку. — Все, говорит, друг за другом присматривают, все роднее родных, водой не разольешь. Мы с Палашей привыкли уж большой-то семьей жить. Сам я у матери был двенадцатый, а она в своей семье — десятая, и никогда не было скандала промеж нас.
— И никогда и никто не бил тебя, дедушка? — спросил мальчик.
— А кому бить-то? Батя у нас страсть любил маленьких, а о мамане и говорить нечего. Бывало, при нехватках да недостатках жили впроголодь, а зазря никто словечка грубого не слыхивал дома.