Потом все начинает путаться: шапочка прыгает в клетке, а белка — в руках Аграфены.
Но это еще не сон, а только дрема, его вестница, — она впереди сна колобочком катится и шепчет, присвистывает: «Сон идет», «Сам царь С-сон идет!» Так мне мама говорила, когда я маленькой была.
В этот вечер мама долго сидела за столом и писала в тетрадке. Готовила свои уроки. У них в вечерней школе тоже задают будь здоров!
В квартире тихо: кто в ночную смену — еще спит, кто в дневную — уже спит. Только вверху у Семенчуков поют в телевизоре тихо и неразборчиво. Да в кухне вода из крана капает. Его нарочно не завертывают, чтобы кот Касьян мог напиться. Он всегда ночью воду пьет. С чего бы? Верно оттого, что рыбу ест. Около Саньки-рыболова отирается, тот его рыбой кормит. Мне чудится сквозь сон, что кот Касьян, большой и белый, стоит на задних лапах в раковине и лижет розовым язычком медный краник. Мне хочется засмеяться, да сон не пускает. У него тоже белые и мягкие лапы, он закрывает ими мой рот. И глаза. Я уже сплю.
Стучат в дверь. По это где-то далеко. На том берегу, за белым сугробом сна. Меня это не касается. Меня ничего не касается. Я сплю.
И, еще не проснувшись, слышу голоса: один — мамин, другой — незнакомой женщины. Говорит больше та, торопливо и жалобно. Мама только повторяет время от времени: «Тише, Шурку не разбуди!»
Я не могу понять, о чем говорит эта женщина. Все слышу, а слова разобрать невозможно. Вот как небольшой дождь идет: бормочет, бормочет, что — неизвестно. А видеть никого не вижу: все еще лежу к стенке лицом, и поворачиваться мне не хочется.
И вдруг по-настоящему просыпаюсь, просыпаюсь от выкрика. Женщина кричит: «Бессовестная!» На маму? Не может быть, чтоб на маму. Никто никогда не называл ее бессовестной, никто никогда на нее не кричал.
Я вся похолодела. И боюсь повернуться. Что же мама? Мне показалось: долго-долго она — ни звука. А когда заговорила, я даже не узнала ее голос, будто кто-то ей горло сжал, и она с силой такой выдохнула: «Уйди, Татьяна, и чтоб я тебя не видела больше!»
«Татьяна?» Кто это? И я перевернулась на другой бок.
В комнате полутемно: «Модернизация» все еще загораживает лампу. У самой двери стоит мама и руку держит на ручке, словно хочет поскорее открыть и выпроводить гостью. А та стоит прочно и даже не собирается. И я вспоминаю, что это жена снабженца Аникеева, большая такая тетка, у них еще двое пацанов в нашей школе учатся. Моя мама против нее как мышка.
Аникеева начинает снова, только не жалобно-торопливо, как мне раньше слышалось, а с угрозой:
— Что ж мне делать теперь? В Голубицу кидаться? С детьми вместе? Этого хочешь? — Голос у нее резкий, противный, как у Клавкиной тетки, продавщицы в керосиновой лавке.
Мама отвечает сквозь зубы:
— Иди работать, ты же ткачиха.
Аникеева как завизжит! Словно ее за волосы рванули.
— У меня муж живой. Я при нем живу! На что мне работа? Это тебе, бесстыжей, безмужней…
Тут мама вытолкала ее за дверь, захлопнула и крючок набросила.
Прислонилась спиной к двери, молчит.
— Мама, что ты? Что с тобой? — Я соскочила с тахты, подбежала к ней. — Чего это ока, мама? Что ты ей сделала?
— Спи, дочка, спи. Ничего я ей не сделала. Глупая баба, вот и все. Не стой босиком, пол холодный.
— Мама, я с тобой лягу, ладно? — попросилась я, так мне стало чего-то страшно.
— Залезай, трусишка! — Мама подняла свое одеяло, и я нырнула в теплую темную норку. И тотчас уснула.
А когда проснулась, никого в комнате не было. На столе, как всегда, стоял мой завтрак: каша, масло и молоко. Занавеска в окне надулась парусом, и на столе клеенка была теплая от солнца. И мне показалось, что страшная ночная гостья мне приснилась.
О том, что Аникеева посадили в тюрьму, я узнала в школе. От Клавки Свинелуповой. Клавка всегда все первая узнает: у нее тетка — сплетница. Еще посадили Прошку Усова, но им никто не интересовался. А разговору было только об Аникееве, потому что его жена, как Клавка сказала, «все пороги пообивала». «И очень даже высокие!» — со значением добавила Клавка.
Она подлетела ко мне на перемене и нарочно громко спросила:
— А тебе, Шурка, Петра Петровича нисколько не жалко? Всем жалко, а тебе — нет.
Я и забыла, кто это такой Петр Петрович, и смотрю на нее, как баран на новые ворота.
Вижу, что здесь подвох какой-то, а какой — не пойму. И хочу пройти мимо. Клавка передо мной прыгает, пройти не дает и вдруг выпаливает:
— Как же тебе его жалеть, если твоя мама его за решетку засадила. Обе вы с ней бессовестные!