Другоевич резко встал. Боль, злость, отчаяние до неузнаваемости изменили его обычно невозмутимое лицо.
— И вы еще шутите! Вас бы крапивой выпороть по соответствующему месту! Знаете, что такое крапива?
— Что-то вроде салата?
— Вроде салата! Белый свет не видывал таких… таких…
— Идиотов? — смеясь, подсказал Руно. — Не умеете ругаться, Другоевич. Не такой уж я идиот. К тому же я и жить хочу. У меня еще есть кой-какие шансы в этом мире. Ну и заклинило!
— В вашем распоряжении остались считанные часы…
— Ну, это явное преувеличение. Считанные десятилетия — согласен. Конечно, меня малость облучило, но превышение было вовсе не пятикратное. По моим расчетам — только полуторное.
— Каким образом?!
— Маленькая хитрость. Под стационарный скафандр я надел еще и обычный. Представляете, как все просто? Внимание, открываю!
— Но, Руно! Почему же не сработал ограничитель стационара? Руно! Опять молчит.
Жалобно скрипнула, поддаваясь железным мускулам лодки, дверь наружного люка. Через несколько минут Руно Гай ввалился в шлюз. Когда его освободили от шлема и гермомаски, перед экипажем и пассажирами «Профессора Толчинского» предстала счастливая, расплывшаяся в улыбке физиономия с черным от запекшейся крови подбородком.
— Вы еще не учли радиационную защиту лодки, — сказал, шепелявя, Руно Гай. — А ограничитель… ограничитель сработал. Да только он был бессилен внутри лодки. Не по мне все эти ограничители, а отключать нельзя — вздуют… крапивой. Так что приходится использовать скрытые возможности техники. Дайте мне умыться, Другоевич. Не могу же я в таком виде предстать пред светлые очи неистового Ларри.
14
Двенадцать дней Нора дежурила у его постели. И двенадцать дней врачи не могли сказать ничего определенного. На тринадцатый Руно пришел в себя.
Это были кошмарные дни. Что пережила, что передумала она, сидя у постели — или у саркофага? — больного, лучше не вспоминать. Ее жаркие волосы, которые так любил Руно, побелели за эти дни. Игорешка, сам измученный и осунувшийся, почти насильно уводил ее из госпиталя отдохнуть хоть пару часов. Но, едва задремав, она вскакивала, ломала руки и снова летела к нему; «Руно мой, Руно, ну как ты? Как?!» Будто за два часа что-то могло измениться. Будто вообще что-то могло измениться от того, что она сидит у постели. Но иначе она не умела.
Только теперь Нора поняла со всей очевидностью, что любит его. Больше того, поняла, как любит. И впервые любовь открылась ей другой своей стороной — не радостью, а тяжестью чувства. Впервые открылось ей, что она теряла вместе с Руно, — теряла по воле судьбы, а ведь готова была отдать добровольно! Но и в эти дни она не позволила себе ни на шаг отступить от своих принципиальных позиций.
Дважды приходил Церр, ворошил прошлое, заступался за Руно, убеждал ее в невиновности Руно, рассказывал ей — ей! — какой Руно замечательный человек. Словно Руно Гай когда-то нуждался в заступниках. Церр говорил страстно, убедительно, подавлял ее аргументами, а она смотрела на него и думала, что он милый старикан и умница, что он, безусловно, прав и делает доброе дело, наставляя ее на путь истинный, — но она не любит Церра, не переносит, не желает видеть. Он был просто неприятен ей, как был неприятен Руно Гаю, и все его аргументы разбивались об эту неприязнь.
Зато она отходила душой у постели Ларри Ларка.
Седой, смуглолицый, продубленный всеми космическими ветрами человек, о котором она прежде и не слыхала, стал ей опорой. Впрочем, привезенный в госпиталь в тяжелом состоянии, а сейчас быстро идущий на поправку, одинокий и замкнутый, он, вероятно, тоже, как и она, находил отраду в неожиданной и поначалу молчаливой дружбе. Этот белоголовый ребенок был ей симпатичен, его доверчивость и непосредственность восхищали, его мальчишеская улыбка и стальной взгляд успокаивали, а кроме того, он был в чем-то неуловимо похож на Руно, — поэтому доводы Ларри Ларка, отнюдь не столь логически безупречные, как у Церра, действовали куда сильнее. Ему даже удалось в чем-то пошатнуть ее убеждения.
В разговорах с ним Норе открылось прежде неведомое: необоримая притягательность космоса, космическая честь, неписаный кодекс этики космонавта — вес то, чем жил Руно и о чем она, оказывается, даже не подозревала, хотя они всегда делились друг с другом самым сокровенным. Выходит, для Руно это было очевидным, элементарным.
Когда выяснилось, что Церр много рассказывал о ней на борту «Толчинского» и что Ларри Ларк в курсе событий, — Нора, гордая Нора, никому прежде, кроме мужа, не открывавшая души, вдруг расплакалась у постели старого капитана и попросила его совета.