― И как вы предлагаете поступить ― по их образу и подобию, по их делам, так сказать? ― понял я, для чего вспомнил Павел Георгиевич зверства курдов. И спросил я с какой-то неприязнью, какой Павел Георгиевич совсем не заслуживал.
― Мы, ― показал Павел Георгиевич на батарею и уманцев, ― видели этих армянских девушек много ― и уже вздутыми от разложения, и еще, так сказать, трепещущими в последних судорогах, когда кровь еще не успела застыть. Представляете картину. Христианский монастырь, жар, марево вдали. А окрест монастыря, и во дворе, и в храмах ― оголенные девушки прокисают. Оголенные до пояса и на груди, в позорных позах, с раздвинутыми ногами. И все с перерезанными горлами. Ребятишки со вспоротыми животами или с пробитыми головами около своих оголенных матерей лежат. Редкие мужики, чаще всего старики, руки у них связаны назад. Животы понизу вспороты. Содержимое все ― наружу. И как вы думаете, отличительные мужские признаки их где? А они обрезаны и вставлены в рот. Вот так при отступлении вот эти безобразники немного поозорничали. За что же их наказывать? Естественно, их надо только пожурить, господин капитан!
― И что же вы прикажете сделать, господин есаул? ― попытался я усмирить свою неприязнь, но не смог.
― А вам не доводилось, господин капитан, задуматься, почему у казаков после боя никогда пленных нет? ― тоже порезчал голосом Павел Георгиевич.
― Да ведь это бунт! ― вдруг сказал я, казалось бы, забытое с пятого года слово.
― А так честнее, Борис Алексеевич, особенно в отношении этих! ― снова показал Павел Георгиевич на курдов.
― Но есть же приказ по корпусу. Есть личная просьба Николая Николаевича ко всем чинам корпуса, чтобы являли милосердие. За нами ― Россия! Да что я говорю. Есть международная конвенция. И есть просто христианское милосердие! И есть воинская дисциплина! ― взорвался я на упорство Павла Георгиевича. ― Как старший по должности я приказываю: оружие, лошадей, провиант, фураж забрать. Пленных под охраной заставить собрать убитых и похоронить, а потом отдать им раненых и отпустить!.. Подъесаул Дикой, выделить взвод под охрану! Заодно этот взвод дождется драгун и пойдет в арьергарде!
― Слушаюсь! ― хмуро откозырял подъесаул Дикой, отошел и зло махнул хорунжему Кожуре на пленных: ― Твой взвод, Петро!
Затем я велел подъесаулу Дикому сделать рапорт о бое, в котором, если он найдет таковых, представить отличившихся к наградам.
― Да усих, хто боковохо разъизду був, ― и к наградам! ― буркнул вдруг повеселевший подъесаул Дикой.
Сколько мне ни хотелось дать команду на движение, я счел за благо объявить на два часа бивак.
Пленные растащили трупы и раненых с дороги. Головной разъезд, огибая убитых лошадей и грозя кулаками пленным курдам, ушел вперед. Через несколько минут тронулась и батарея, за нею ― табун, и далее ― остаток сотни уманцев. Возбуждение боя прошло, навалилась прежняя тупая дрема, которую не пересиливал своим взглядом смертельно раненный мой курд. Я шел и сквозь дрему более думал о хлопающей подошве и о том, что надо бы заново ее привязать. А сил остановиться недоставало. Их хватало только идти. В какой-то момент мне пригрезился наш двор и Иван Филиппович, вышедший с двумя деревянными лопатами разгрести навьюженный за ночь снег. Вышел к нему я и стал просить взять меня в помощь. От бубнения я очнулся. Я все так же шел, опершись на холку Локая и уперев локоть в луку седла. Рядом на ходу дремал вестовой Семенов. И рядом в каком-то ожидании смотрел на меня вахмистр Касьян Романыч.
― Что, Касьян Романыч? ― спросил я.
― Так что покорно прошу извинить, ваше высокоблагородие! ― не осмелился далее этих слов говорить вахмистр.
― Слушаю вас. Что? ― снова спросил я.
― Так что вы как его ссадили молодецки, а жеребчик теперь остался бесхозный. В корпус его отдадим. А там неизвестно какому тахтую он достанется. Может, такому тахтую он достанется, что Бел-Терек такого тахтуя век не видывал. А мне он к душе прилег. Я с него глаз спустить не могу. Изорвался я по нем душой, ваше высокоблагородие! Я отпишу жене Екатерине Евлампьевне, ― сказал он с полной любовью ко мне в глазах. ― Она приедет, заберет его. За всю мою службу будет мне награда.
― Касьян Романыч, любезный, да как же она приедет, как же она его увезет? Ведь ― не в соседнюю станицу, ведь и железной дорогой ехать, и пароходом плыть! ― возразил я.
― Да уж она сможет, ваше высокоблагородие! А без этого серого жеребчика мне уже и жизнь не в жизнь! Всех своих домашних за вас Богу молиться заставлю! Да она сможет! Кто там уж и не сможет, а моя Екатерина Евлампьевна, она ― ей это нет ничто! А я отпишу, что батарейный командир и кавалер, низяюще всей батареей почитаемый, любезно наградил меня конем-жеребчиком заморской масти! Она до наказного дойдет, а приедет! ― обволакивал меня любовным взглядом Касьян Романыч.
Жалко было мне его. Но я понимал всю зряшность его затеи.
― Нет, Касьян Романыч, ― твердо отказал я. ― Нет. Не просите. ―
А потом смягчился: ― А вот если вы возьмете его на свой кошт, тогда берите, оформим приказом по батарее!
Быстро сообразив, что стоит хотя бы согласиться на это, Касьян Романыч в благодарности, правда несколько картинной, весь вскинулся:
― Премного вам благодарен, выше высокоблагородие! Мы уж отслужим!
Я не стал оглядываться. Я был уверен ― вахмистр побежал к табуну за своим жеребчиком.
Глава 6
Из стремительно густеющей вечерней мглы нам навстречу пошел сначала редкий и шлепающий галоп, а потом вывалился казак головного дозора.
― Слава Богу, ваше высоко-б-б-б, драгуны наши тут сразу за горушкой! Восемнадцатый полк! Северцы! ― выдохнул он.
― Хороши! ― сказал я едва не в злобе.
И было отчего так сказать. Вышло, что мы, батарея, то есть тяжелая повозочная часть, имели темп движения больший, чем они, кавалерия, то есть совершенно подвижное воинское формирование. Эту же мысль, сам того не подозревая, сказал при моем представлении командир северцев полковник Александр Петрович Гревс.
― Вы что, летаете, капитан? ― скрывая за усталостью от перехода традиционное чувство превосходства кавалериста перед кем бы то ни было, сказал он.
Усталость его, впрочем, была напускной и даже томной, опять же показывающей превосходство его, кавалериста, передо мной, армейской ― и того хуже ― казачьей артиллерией. “Вот вы летаете, чтобы нас догнать. А мы ползем и позволяем нас догнать. Но если мы полетим, то…” ― нечто похожее явно хотел сказать он своей томной усталостью. Мне на это ответить было нечем. Я едва стоял на ногах. Я не стал спрашивать, где полковник Амашукели, которого мы должны были обеспечивать своими двумя снарядами на орудие. Я подумал, что это излишне.
― Никак нет, господин полковник, мы не летаем! ― ответил я, почтя за благо принять его слова в качестве похвалы. Но и нарочно принимая его слова за похвалу, я не сдержался надерзить. ― Мы не летаем, господин полковник, ― сказал я. ― Мы исполняем приказ его превосходительства командующего корпусом усилить Первую Кавказскую кавалерийскую дивизию ввиду угрозы ей и ввиду недостаточности ее собственных сил эту угрозу отвратить!
Я это оттявкал этакой маленькой собачкой и уставился на полковника Гревса совершенно невинно ― во всяком случае, я постарался уставиться совершенно невинно. Будь у меня хвост, я бы непременно им вильнул.
И кто бы не раскусил мою дерзость! Конечно, он раскусил ее.
― Исполняйте, капитан! ― сказал он, сдерживаясь. ― Для большего исполнения соотнеситесь с моим адъютантом. Пусть отведет вам место отдыха! ― И, будто с интересом, спросил: ― Да, капитан, как дошли?
― Благодарю, превосходно. Отставших нет, ваше высокоблагородие! ― ответил я и постарался щелкнуть каблуками. Они же у меня только шмякнули.