― Да выпейте же, уважьте сестрицу! ― поддержал ее Павел Георгиевич.
― Пейте, ваше высокоблагородие! Нешто! Не все британцам какаву кушать! Мы тоже! Спасибо, сестрица! ― понеслось по батарее.
Я отхлебнул от кружки и почувствовал, сколько мне неприятно, сколько я вообще не хочу ни пить, ни есть.
Казаки в минуту разворошили крышу караван-сарая и сложили два костра с двумя котлами воды.
― В двух-то кострах меньше жару пропадет! ― сказал Касьян Романыч.
Что-то неуловимое ко мне в нем изменилось. Я подумал, что это из-за серого жеребчика, не отданного ему безвозмездно. Но я не мог понять, почему я должен был отдать коня только ему, тем более что он его не заполучил в бою.
Огонь и перспектива попить горячего кофе, да и само присутствие в батарее Валерии настроение казаков подняло.
― Ах, сестрица! Сколько же вам спасибочки за вашу заботу! Уж сколько ден, почитайте, горячего не пили, огня не видели! ― беспрестанно говорили они.
Валерия на это извинялась и говорила, что ничего более предложить не может, что все уже отправлено днем, что она рада услужить хотя бы тем, что у нее осталось. Я видел, как она старалась быть ближе ко мне. И я старался отстраниться. Она нестерпимо благоухала. Меня мучил запах от моих ног, запах два месяца немытого тела и нестиранного белья. Она будто этого не замечала, как я не замечал на походе.
Вдруг пришли два взводных командира драгунской батареи ― подпоручик Хохлов и прапорщик Ануфриев. Они тоже, как и начальство их полка, считали нас в окружении и плену и неподдельно радовались, что слух оказался пустым. Мы их оставили на кофе.
― Мы пришли вас поблагодарить. Вы многому научили нас за эти бои! ― сказали они.
― Чему же я вас научил? ― удивился я.
― Ну, вот хотя бы: относись к каждому выстрелу как к единственному, второго может не быть! ― вспомнили они.
― Ну, это банальности! ― смутился я.
― Но такого никто с нас не требовал! Все только говорили о том, что вот-де бы снарядов побольше, тогда бы!.. Ведь это искусство ― не расстрелять снаряды куда ни попадя, а для каждого выстрела решить в самый короткий срок целую математическую задачу и положить снаряд в цель. Нам бы очень хотелось овладеть этим искусством! ― сказали взводные.
Я вспомнил свои слова Павлу Георгиевичу, что начальства не понимают артиллерии, и я вспомнил просьбу начальника штаба корпуса, или, по-нынешнему, наштакора, Николая Францевича Эрна сделать доклад о деле под Рабат-Кяримом в декабре прошлого года. И вспомнил я слова сотника Василия Даниловича Гамалия об усталости старых вояк и энергии только что пришедших на войну.
― Да что, господа, ― затянул я свою старую песнь, которую начал тянуть еще в своей четвертой батарее. ― По научным данным, ствол орудия через восемьсот выстрелов разнашивается так, что уже мечтания о меткости выстрела приходится забыть. А посему ― простейший вывод. Хочешь жить, хочешь дать жить нашей матушке-пехоте, или как у нас больше выходит, коннице, относись к каждому выстрелу как к единственному! Вот и все искусство.
― Но нас учили ― немец нам наносит поражение прежде всего сильнейшим огнем своей артиллерии. Он буквально сметает наши позиции! Вот если бы у нас было столько же снарядов! ― воскликнули мои драгунские собеседники.
Я не успел ответить. Меня перебила Валерия.
― Господа! Вы говорите интересные вещи. Но господин капитан только что с марша. Ему необходимо отдохнуть! ― сказала она.
― А нам нечем ответить, ― продолжил я разговор с драгунскими собеседниками.
― Вы совершенно правы! Вот здесь-то и нужно искусство относиться к каждому выстрелу как к единственному! ― сказали они.
― Да не совсем так, господа, ― остановил я их молодой восторг. ― Не совсем так. Никто бы не отказался от такой тактики, которую исповедуют немцы, то есть просто накрывать позиции противника огромным количеством снарядов. Но у нас нет такого количества снарядов. Да и орудий стольких у нас нет. У нас, сами видите, батарея на дивизию. У них двенадцать батарей на дивизию. Вот вам и разные тактические приемы. И вот вам, господа, еще одна, если хотите, сентенция, которую я вынес еще из первых боев под Хопом в Приморском отряде. Ошибку в тактике можно исправить быстрой и точной стрельбой. Ошибку стрельбы не исправить ничем.
По чести сказать, если я и вынес сентенцию из-под Хопа, когда весьма успешно противостоял турецкой артиллерии и пехоте, то сформулировать ее мне приспело только сейчас, чему я немало сам подивился. И она, только-то появившись, как ветер к забору листья, пригнала мне было уже исчезнувшие занятия в академии. Мне вдруг вспомнились наши практические занятия на оружейных заводах. И мне, как старой суке щенят, вдруг захотелось симпатичных моих собеседников несколько потаскать за загривок.
― А вы знаете, господа, что, например, наша винтовка системы Мосина состоит из ста отдельных частей и приготовление их требует почти полутора тысяч операций на специальных станках самой высокой точности?
― Как? Да что вы говорите, ваше высокоблагородие! ― воскликнули они.
― Да это еще не все, господа, ― не слыша их восклицания, продолжил я. ― Каждую из этих частей необходимо проверить посредством более чем полутысячи так называемых лекал, то есть шаблонов. А сами лекала после примерно двух тысяч проверок перестают быть точными. Их приходится заменять новыми. А изготовить их могут только рабочие с самой высокой квалификацией.
― Теперь многое понятно! ― сказал после молчания Павел Георгиевич.
Пока мы так разговаривали, в наш общий смрад немытых тел, грязной одежды, нечищеных лошадей и смрад караван-сарая непостижимым образом вплелся аромат кофе.
― Ах! Вот же! Духман какой! ― дружно задергали носами батарейцы.
А когда Валерия принесла мне кружку вновь и склонилась, меня возбудил запах ее духов. Он враз будто заставил меня подняться и посмотреть куда-то так вдаль, что и понять было невозможно, в какую даль, будто куда-то в Петербург, или, по-нынешнему, Петроград, или вообще в Россию. За восемь месяцев уже забытая и будто отделенная от нас непроницаемой кошмой Россия вдруг накатила. Накатила она не Петроградом, только из-за одного названия вдруг почужевшим. А накатила она сочно-зелеными прибрежными лугами и холмистыми перелесками. Я поймал себя, что ничуть она не накатила нашим угрюмоватым и бескрайне синим Уралом, сдерживающим свою мощь, отнюдь не накатила мне моим Екатеринбургом. Вместе с лугами и перелесками прикатили, уж и не помню откуда, пушкинские строчки, кажется, из раннего его творчества: “…Отечество почти я ненавидел ― но я вчера Голицыну увидел и примирен с отечеством моим”. Означить эти строчки были должны, что был я законченным мерином, ― был, да сплыл. И мне захотелось сплюнуть от такого означения.
― Что же вам понятно, ваше благородие? ― спросили Павла Георгиевича мои драгунские собеседники.
― Да вот весь экономический расклад и понятен! Нам сподручно только топором да вилами! ― сказал Павел Георгиевич.
И следующий разговор стал напоминать разговор об экономическом законе у горийского инженера Владимира Леонтьевича. Я замкнулся. Ко мне склонилась Валерия.
― Простите, мне не видно, вам еще кофе налить? ― спросила она.
А грудь ее коснулась моего плеча. Я ее почувствовал через серебро погона. Каленый штырь сладко пронзил меня. Я нечто этакое промямлил Валерии.
― Я могу налить вам немного спирту. Я принесла! ― тихо сказала Валерия.
Меня пронзило штырем еще раз. Я выгнулся в спине, как выгибает раненых столбняк.
― Вы не могли бы, Валерия, проведать моих больных? ― кое-как справился я с собой.
― Я уже отнесла им кофе. Более ничего я сделать не могу. Все лекарства отправлены. Мы с графинечкой ведь задержались случайно. Мы же вас не чаяли ждать. Да и нет никаких лекарств. Но если вы просите, я схожу еще. А лучше, если придете вы. Идемте вместе, Борис Алексеевич! ― сказала Валерия.