— Слушаюсь, — угрюмо сказал я, думая о словах Коли Корсуна.
— Да. Такая задача, не свойственная инспектору артиллерии корпуса. Ну да вы эту несвойственность с самого начала исполняете! В Казвин прибудет партизанский отряд войскового старшины Шкуры. Вы его знаете. Ваша задача не дать ему довести до шашек и винтовок. Вы наделяетесь полной властью. Но очень вас прошу, оберните все дело миром! — попросил Николай Николаевич.
— Слушаюсь, — со вздохом сказал я.
Николаю Николаевичу приходилось тяжелее всех нас. Он обязан был выполнить задачу по удержанию Персии от перехода на сторону Турции и тем обеспечить Кавказ и весь левый фланг огромного, от Балтики и до озера Урмия, фронта. Кроме качеств полководца он должен был обладать и качествами политика, ладить с персидским правительством, ладить с местными ханами и князьками, ладить с англичанами. Он с ними со всеми ладил. И на его долю теперь вышло ладить с нашей временной сволочью. Меня лично покоробила его телеграмма, посланная в корпус перед его возвращением. Он написал, что безгранично рад вернуться к нам и так далее, чтобы продолжить нашу общую работу, как он выразился, для блага и счастья нашей великой СВОБОДНОЙ Родины. Эти-то слова о свободной Родине меня и покоробили. “И вы — туда же, Николай Николаевич!” — горько сглотнул я, как потом глотал его длинные и восторженные разглагольствования перед солдатами о той же свободной Родине, о какой-то новой жизни в этой свободной Родине. Я понимал, что иначе он не мог поступить. Ему надо было держать в руках корпус. А его удержать можно было, только чутко чувствуя его пульс, пульс не того здорового организма, которым мы вошли в Персию, а пульс организма, уже зараженного губительной болезнью. Я это понимал. Но меня все равно коробило. И я вопреки себе перестал чувствовать прежний перед ним восторг, прежнее преклонение, прежнее его, можно сказать, обожествление.
— Вы не слушаете, Борис Алексеевич! — воскликнул Николай Николаевич.
— Виноват! Некоторая усталость, — попытался словчить я.
— Не может быть никакой усталости в ваши годы, подполковник! Не должно и не может быть никакой усталости в служении Отечеству, отец родной! Если вы хотите послужить ему, нашему горькому Отечеству, не может быть никакой усталости! — вскричал Николай Николаевич.
— Есть “никакой усталости”! — снова попытался я словчить и изобразить бодрость.
Он уловил мою попытку и хитровато блеснул взглядом.
В кабинет привычно без стука и вкрадчиво вошел прапорщик Альхави. Несколько пригибаясь и этим говоря, что просит прощения и просит не обращать на него внимания, он прошел в угол и сел в кресло. Я опять подумал, что он попросту состоит на английской службе и имеет связи в верхах, а никакой он не провидец и не мудрец, и что Николай Николаевич сам восточный человек и терпит его только из соображений восточной дипломатии, а советов его не слушает. Не видел я в этом азиате никакой мудрости. Он мою неприязнь чувствовал, но был со мной безупречно ровен и даже обходителен.
— Что, Селим Георгиевич? — спросил Николай Николаевич.
— Ничего безотлагательного, ваше высокопревосходительство, — встал с кресла прапорщик Альхави.
Николай Николаевич вернулся к нашему разговору.
— А вот есть некоторая необходимость соотнестись с союзниками, а Василий Данилович по плечи увяз в боях. Не подскажете, кто бы это мог сделать? — снова хитровато блеснул глазами он.
Я понял, что он знает и об Элспет. И мне его хитреца стала неприятной. Я смолчал. Я смолчал — а он стерпел. Только служивый человек мог бы оценить степень моей дерзости.
— Так не знаете? — спросил он.
— Ich kann nicht bestimmt sagen! Не могу знать, ваше превосходительство! — раздражающим Александра Васильевича Суворова ответом ответил я.
— А вы бы не взялись? — спросил он.
— Готов на любую вами поставленную задачу! — сказал я.
— Ну вот, сразу после Казвина будем готовиться к соотнесению с союзниками.
Наверно, он увидел, что я был готов его обнять.
— Ступайте. Все остальное — у Александра Ивановича! — сказал он о начальнике штаба корпуса генерал-майоре Линицком.
В довершение нечаянной радости у себя в кабинете я нашел письмо Элспет. Я взглянул на штемпели. Между нами расстояния было верст в пятьсот. Но письмо шло через Лондон и Петроград. Учитывая условия войны и едва не кругосветного путешествия, в дороге оно было всего ничего. У меня хватило выдержки не порвать конверт, а обрезать его бок ножницами.
— Знаю, что ты здесь, и знаю, чем ты сейчас занят! — зашумел за дверью Коля Корсун, вошел, протянул ко мне руки, чуть склоняясь на правую сторону, как бы приспосабливаясь к моему росту. — Дай я тебя обниму, друг мой! — И, обняв меня и громко чихнув от моей пыли, он сразу доложил: — Я через своего гуся отправил по известному адресу уведомление, что письмо получено, что адресат…
— Да зачем же! — было рассердился я.
— Что письмо получено, что адресат пока в отъезде! — не стал слушать меня Коля Корсун. — И вообще, за это благодарить надо, благодарить и обещать мне после войны бутылку шабли. А ты вместо этого сам полез в бутылку! — сказал он в артистическом гневе.
— Капитан, как вы изъясняетесь?! — подлинно в сердцах, но стараясь, чтобы это выглядело шуткой, прикрикнул я.
— Я изъясняюсь в соответствии с положением в стране. Вчера был я в городе, проезжал мимо новопреставленных, то есть мимо только что прибывшего эшелона. Уже хлебнули чего-то, приплясывают в кругу и орут похабное. Вот запомнил: “Был я раньше смазчик, жид обыкновенный, а теперь на фронте комиссар военный!” — Это появилась мода назначать от Временного правительства, или, как ты его называешь, от временного сволоча, в армию комиссаров. И кстати, знаешь, как вся эта сволочь придумала называть наших казаков? Они стала их называть монашками — то ли из-за нашего против них монашеского образа поведения, то ли из-за длинных казачьих черкесок. — Коля Корсун сказал это и без перехода спросил: — Ну, что, сам прочтешь письмо от своей Джин или доверишь прочесть своему другу? — Разумеется, Элспет он называл именем жены шотландского поэта Роберта Бернса. Он так спросил и опять не стал ждать моего ответа. — А гусь мой, — сказал он, — весь зарделся, как селезень, когда узнал, по какой причине я попросил воспользоваться его каналом связи. Ему это понравилось. Так что советую тебе завести с ним шашни. С худого гуся — хоть шерсти клок!
— Связи! — сказал я.
— Что? — не понял он.
— С худого гуся — хоть связи клок! — сказал я.
— Да вы хваткий парень, полковник! Вам бы, по прошлым временам, какую-нибудь концессию у государства отхватить по примеру всех нынешних нуворишей фон Мекков, Поляковых, Губониных! Ну, а по нынешнему времени, вам с успехом можно податься к господам временным! — скаламбурил Коля Корсун и тотчас снова спросил, буду ли я читать письмо сам или все-таки дам ему для перевода.
— Сам буду! — снова было рассердился я.
— Ладно, прости, Борис! Я же это — от радости, что ты вернулся живой и невредимый! — обнял меня он.
— А что же командующему наплел про этих временных сволочей?! — сказал я.
— Борис, я ведь могу обидеться! — уже обиделся он. — Что значит “наплел”? Я сказал то, что думаю. Я ничуть не сомневаюсь, что ты бы навел в Питере порядок. Я это и сказал. И если бы довелось, я сам бы пошел с тобой!
— Пошел бы, пошел бы! — буркнул я.
Мы еще перебросились парой слов, таких же никчемных, как и прежние, но много говорящих, что нам хорошо было вместе. Только потом я протянул ему письмо. О том, каково оно, письмо любящего и любимого человека, говорить совершенно излишне. Коля Корсун мигом перевел его, лишь споткнувшись на русских словах, написанных латиницей.
— “Вот мы здесь!” Вот мы здесь — что это? — снял он пенсне и поглядел на меня немного пристальным близоруким взглядом.
Я улыбнулся.
— Понял! Когда ответ переводить? — сказал он.
— Утром, — в совершенной неловкости от охваченного чувства и того, что об этом чувстве кто-то еще, кроме нас с Элспет, знает, сказал я.
— Понял! — снова сказал Коля Корсун и не удержался сказать из Книги Экклезиаста, что женщина — это сеть. — “И нашел я, что горче смерти есть женщина, потому что она сеть, и сердце ее — силки, и грешник уловлен будет ею!” — продекламировал он в позе какого-нибудь артиста Тальма.