И все-таки неумным своим умом я не верил в серьезность событий как в России, так и у нас. Я все еще романтически ждал Минина и Пожарского и даже готов был стать рядом с ними. Но сам я стать Мининым или Пожарским не был способен. Во мне не было той силы, той страсти, которая одна только водит полки на правый бой. В моем представлении кто-то там, на верхах, должен был решительно хлопнуть кулаком о державный стол. И тогда я встал бы под его знамена. Там, однако, никто не хлопнул. И я понял, что ничто никому не нужно, что нас здесь бросят на растерзание. И бросят тем более, что мы для этих сволочей и комитетов в России могли представить смертельную угрозу.
Почти такое же, что и Илье Зурабовичу, сказали комитетчики на мой отказ.
— А контра он! — сказали комитетчики побольше, то есть комитетчики из Тифлиса.
Слово у нас еще особого хождения не имело.
— Контра — это, скажем, кто? — спросили комитетчики поменьше, то есть наши комитетчики.
— А кто за царя и помещиков! — разъяснили комитетчики побольше, из Тифлиса.
— Вон как! Тогда конечно. Тогда контра! — яро ахнули комитетчики поменьше, то есть наши.
— А с контрой один базар — на штык ее, и кишки по ветру! — сказали комитетчики побольше, из Тифлиса.
— Да как же — на штык и кишки! — совершенно не революционно взялись рассуждать комитетчики поменьше, наши. — Мы ведь тут с ним два года одну грязь месили, одну нескончаемую мириаду блох и вшей кормили. Мы под его артиллерией, как у Христа, просим прощения, как у революционной сознательности в загашничке, были. Он как беглым влепит, так персак с турком и всякой прочей Германией такого чесу дадут, что и казаки угнаться не могут. А вы говорите: на штык!
— Революция требует таких — на штык! Исполнить и доложить. Иначе вы сами — контра! — загремели комитетчики побольше, из Тифлиса.
— Ах, исполнить и доложить! А может, вы нам старую вонькую, как прошлогодний сиг, дисциплину подсунете! А вот вам революционный кукиш! — революционно оскалились комитетчики поменьше, наши.
Конечно, было не так. Но приказ о моем аресте из Тифлиса приходил. И в ответ было послано, де, пришлем его к вам, но с пушками.
Любви ко мне в этом поступке не было. Барин и холоп, командир и подчиненный оставались каждый при своем, если даже оказывались в одной беде. Отчисленные решениями комитетов от своих полков и присланные к нам офицеры рассказывали причины их отчислений. Нижние чины долго чесали затылки, изыскивая причину, по которой можно было бы отчислить авторитетного офицера, не запятнавшего себя ничем и перенесшего с этими нижними чинами все тяготы окопов, а потом, не найдя причины, вдруг требовали отчислить такого офицера с решением: “А вот слишком начальнический! — или: — А вот слишком хороший!” Так что при защите меня от комитетчиков побольше, из Тифлиса, сыграла первую роль войсковая корпоративность. Комитетчики побольше, из Тифлиса, в данном случае удовлетворились тем, что уволили меня со службы. В это время Николай Николаевич Баратов находился по делам вывода корпуса в Тифлисе. Замещал его генерал Раддац Эрнст Фердинандович. Я уже говорил, что он командовал Первым Сибирским казачьим полком, потом командовал Первой Сибирской казачьей бригадой. Бригада большей частью рейдировала по тылам противника, так что наша жизнь сибирякам казалась, по их словам, милой, как у любимой сватьи в гостях. Потом он был переведен возглавить нашу Первую Кавказскую казачью дивизию. Он до последней возможности оберегал корпус от кровопролития. Потому он ничего в мою защиту сделать не мог и согласился с решением комитета. Я его понял. Но чувства сдержать не мог. Я оскорбился. Перед тем, как покинуть корпус, я поехал попрощаться с Василием Даниловичем Гамалием и как бы уже родной Первой Терской батареей, расквартированной в Керманшахе. Я поехал, но, как выстрела в спину, ждал приказа о возвращении меня на службу. Кроме нее у меня ничего не было. Я себе говорил, что никакого приказа не будет и надо себя приучать к мысли о какой-то частной жизни. Именно какой — я не имел никакого понятия. У меня не было ни дома, ни дела, ни способности жить частной жизнью. Я мог только служить в военной службе.
Я себе говорил, что приказа не будет. Но я ждал его. И только в Керманшахе после застолья в сотне у Василия Даниловича Гамалия я понял — приказа не будет. По приезде я представился только командиру бригады генералу и бывшему офицеру конвоя Его Императорского Величества Илье Ильичу Перепеловскому и сразу отправился к Василию Даниловичу в сотню. Не стал я наносить визита ни в наше консульство, куда был постоянно приглашаем, ни губернатору сего края, почитающему меня вторым лицом во всем нашем корпусе после Николая Николаевича Баратова. Причина этого почитания крылась в самом простецком. То ли губернатору самому довелось видеть пушки моего дивизиона в деле, то ли кто-то из его подчиненных во всех персидских, недоступных русскому языку красках описал их работу. И почтение губернатора — если не сказать страх — передо мной и моими батарейцами было едва не священным.
У Василия Даниловича мы хорошо выпили.
— А мы тебя никуда не отпустим. Мы тебя к себе возьмем! Будешь с нами служить! — говорили и Василий Данилович, и командир полка полковник Лещенко, и другие старшие офицеры.
— А мы у себя в полку заведем артиллерийскую батарею! Нет, Борис у нас выше батареи! Мы заведем артиллерийский дивизион! Мы будем партизанским полком! И Борис будет командующим артиллерией полка! Нас никакая холера не сокрушит! На Тифлис пойдем! — призывал Василий Данилович.
Пьяный, я с легкостью в это поверил. И мне стало хорошо. Я даже нарисовал себе благостную картину службы в казачьем полку. Я стал говорить, что возьмем в руки всю артиллерию корпуса, что я ее всю знаю, что меня все господа артиллеристы любят, что нам все удастся. И только ночью, проснувшись в своей, можно сказать, родной Первой Терской батарее, все это вспоминая и много вспоминая из прошлого, я вспомнил соседа из госпитальной палаты капитана Драгавцева, говорившего про судьбу так, что она нам дана заранее и в нашей власти остается только следовать ей. Я поверил во все случившееся, в конец моей службы.
— Буду подвизаться по какой-нибудь коммерции, хоть вон у отца одноклассника Миши Злоказова или на мельнице господина Борчанинова! — сказал я.
И я стал перебирать все, так сказать, сильные фамилии Екатеринбурга, которые помнил на момент моего отъезда из него, вспомнил Ижболдиных, Агафуровых, Ошурковых, Поклевского-Козелл, Симановых, вспомнил, что жили на то время в Екатеринбурге граф Строганов и граф Толстой, тайный советник Иванов. Вспомнив их, я вдруг вспомнил разговор моего батюшки со своими сослуживцами у нас за обеденным столом. Началась война с Японией, и пришел правительственный циркуляр, как мне запомнилось, на предмет призрения больных и раненых воинов, эвакуируемых из действующей армии. Этим циркуляром было необходимо представить губернатору список домовладельцев, которые согласны взять себе на призрение кого-то из них. Я вспомнил, как меня потрясло то обстоятельство, что эти сильные фамилии, имеющие свое дело, имеющие собственные дома порой в десяток тысяч и более стоимостью, не очень-то широко открывали двери этих домов увечным защитникам Отечества. Я запомнил, как батюшка читал список.
— Так, — говорил он, выискивая в списке фамилии этих сильных. — Вот, пожалуйста, Агафуровы. Они имеют восемь домов. И они в каждый дом взяли по одному воину. Дрозжилов Алексей Александрович, потомственный дом в десять тысяч стоимостью. Он взял себе три воина. Почетные граждане Ижболдины — два дома общей стоимостью в сорок семь тысяч. Взяли десять воинов. Похвально. Злоказов Федор Алексеевич — ну, тут три воина. Наш присяжный поверенный Магницкий — тоже, в соответствии, взял троих. Братья Ошурковы на три дома взяли шестерых. Далее, ну, вот граф Строганов в свой домик на четырнадцать тысяч взял одного. Ну, а вот господа братья Симановы — ни одного, почетный гражданин Тупиков Степан Ельпидифорович в два своих дома — ни одного, Филитц Эмма Федоровна — ни одного, купец Ларичев Дмитрий Егорович — ни одного… Вот такой, господа, веселый разговор!
Я это вспомнил и понял — не служить мне ни у кого из них ни по коммерции, ни по управлению, ни по дворничеству.