— Никаких! — приказал я и опять оставил на дороге бумажку с предупреждением и советом не вздумать перекрывать нам дорогу.
Погоня подкатила снова.
— Мы знаем, у вас баба на сносях! Далеко не уйдете! Сдавайтесь! — закричали с автомобиля в рупорную трубу.
Я приказал орудие к бою. На автомобиле это увидели, слетели из кузова по придорожным камням. Автомобиль дал задний ход. Я в третий раз оставил на дороге бумажку. “Как вас увижу, так буду стрелять без промедления!” — написал я в распирающей меня ненависти. Мы потащились дальше. Перед деревней Ага-баба нас с придорожных скал обстреляли залпами. Но, думается, это были не наши преследователи, а дженгелийцы. Мы ответили из винтовок — снизу вверх, вслепую. Залпы снова ударили. Я велел мортиру станиной опустить в канаву, отчего ствол ее задрался на пример орудия зенитного, приспособленного стрелять по аэропланам. Дали выстрел по одной из скал. Грохот выстрела и разрыва, содрогание скалы и тугой гул в ущелье впечатлили. Нас оставили. Но оказалось, что были убиты подпоручик Ваня Джалюк, ранены прапорщик Головко, фейерверкер и две лошади.
Идти еще одну ночь было бы гибельным. Упали бы все — и мы, и лошади. Я велел устроить привал. Раненых лошадей пристрелили, нашли в скале щель, соорудили нечто вроде печки, чтобы не было видно огня, разбили крышки зарядных ящиков, стали варить ужин, кругом ощетинились штыками. Ночью снова в нас стреляли. Однако обошлось благополучно. Ночью же умер фейерверкер. Его и Ваню Джалюка кое-как зарыли, кирками расковыряв ямку. Утром, едва собрались выступать, Анечка Языкова дико закричала. Начались роды.
— Степа! Я умираю! — закричала она.
— Отгородить шинелями место! — приказал я.
И так, в этом загороженном около трехдюймового полевого орудия месте, на шинелях Анечка Языкова через два часа дикого крика родила. Сам подпоручик Языков принял младенца, перерезал пуповину, завязал ниткой, обмыл его и жену. Младенца на руках понес подпоручик Смирнов. Младенец пищал. Его писк в наших ушах перекрывал гул движения батареи, вой ветра и дыхание не отстающей погони. Анечка не могла идти. Ее, как в гроб, положили в зарядный ящик. Подпоручик Языков сел рядом и держал ей голову. Чтобы не кричать, она зубами вцепилась себе в руку. Лицо ее стало зеленым.
Я обратил внимание, что мы никого не догоняем и никто нам не идет навстречу. Приходилось догадываться, что шедших за нами сдерживала погоня. А тех, кто должен был бы идти нам навстречу, задерживали на каком-нибудь этапе.
Еще прошел день. Мы прошли деревню Пачинар. Ни в Ага-бабе, ни в Пачинаре нас никто не задерживал. Ветер стал с каждым шагом все сильнее бить в лицо.
— Впереди Менджиль! — доложил головной караул.
— Поищите место, где в виду городишки занять позицию. Около моста нас явно будут встречать! — приказал я.
Я стоял перед городишком, прилепившимся к голым, словно побритым, скалам. Верстах в двух за городишком просматривался знаменитый Менджильский мост через реку Сефид-руд. По эту сторону моста была наша застава, по другую — караульная будка. Я послал туда верхом на лошадях разведку во главе с прапорщиком Кабалоевым. Я велел ему ни с кем не связываться — только вызнать, кто в городишке и кто на заставе, нет ли ревкомовцев. Я их ждал и в бинокль смотрел на мост и заставу. Мост был пуст. По многим рассказам, в Менджиле мало кто оставался на ночевку, потому всех направляющихся от Решта на Казвин, вероятно, задерживали в ближайшей к Менджилю деревне Рудбар. Если не здесь, то там, в Рудбаре, нас ждал неминуемый бой.
Меня окликнул поручик Мартынов. Я обернулся.
— Господин полковник, Анечка Языкова умерла! — козырнул он.
Я снял папаху, перекрестился, вспомнил Элспет. “Он, — безразлично подумал я о младенце, — остался без матери. А мой останется без отца!”
— Идем, поручик. Надо проститься! — сказал я.
Вся батарея была там. Передо мной расступились. Подпоручик Языков привязывал вьючком у Анечки подбородок. Она широко открытыми глазами смотрела на него. Рядом с уже не пищащим, а похрипывающим младенцем в руках стоял подпоручик Смирнов. Я показал ему закрыть Анечке глаза. Он тронул подпоручика Языкова.
— Глаза? — спросил подпоручик Языков. — Пусть. Хочу еще посмотреть в них…
Он справился привязывать подбородок, положил руки Анечки на грудь, привязал их и склонился к ее глазам.
— Похороним Анечку, где вы сочтете нужным! — сказал я подпоручику Языкову и пошел снова смотреть городишко и мост.
Прапорщик Кабалоев вернулся уже в темноте, доложил, что ни в городишке, ни на заставе ревкомовцев и вообще каких-либо встречных транспортов и людей нет. Он протянул мне бумажку. “Борис Алексеевич! — прочитал я. — Если вы помните Горийский мост, то вот он, его строитель Владимир Леонтьевич, ныне штабс-капитан и комендант сей заставы, перед вами! Не мешкайте. Милости просим к нам!” И опять, как при прощании с Локаем, у меня дрогнул голос.
— Слава тебе, Господи! — перекрестился я и сказал прапорщику Кабалоеву вести батарею на заставу. Сам я пошел с арьергардным караулом. В какие-то секунды, пока ветер одного ущелья уходил, а ветер другого ущелья запаздывал, я услышал совсем рядом тарахтенье автомобиля, успел оглянуться и закричать команду ложиться. Длинная пулеметная очередь прошла над нами так низко, что, не случись нам вовремя упасть, она прошла бы по нам. Автомобиль сразу же стал давать задний ход за скалу.
— Ребята! Огонь! — закричал я и выстрелил в автомобиль весь барабан.
Расстояние было сажен пятьдесят. Из револьвера я едва ли кого-нибудь достал. Автомобиль в ответ успел еще выстрелить по нам, но тоже не прицельно и безрезультатно.
Мы прошли городишко и вышли к мосту. Нас встретил сам Владимир Леонтьевич. Нужно было видеть, какой радостью пылал он. За два года он посерел, стал серебриться висками и бородкой. Надо полагать, седина его тронула не только из-за возраста. Он немного потучнел и стал несколько суетлив и в обмундировании довольно волен, чтобы не сказать неряшлив. Но все это потерялось в его искреннем радушии, в его крепком объятии, как и положено большому, могучему человеку, обнявшему меня с приклоном, то есть сверху вниз. Ответить ему радостью у меня не было сил.
— Да вы, батенька, с бородой и усами! Да вы, батенька, настоящий дженгелиец! — с восторгом, готовым брызнуть сквозь пенсне, стал говорить он. — Ай, хорошо! Вот где привелось свидеться-то! Вот хорошо-то! А я уже приказал баньку затопить! За три захода все помоетесь! И бельишко поменяем! Да и эту нашу серую спутницу прожарим, вшей-то! А мне ваш прапорщик грозит из орудий нас расстрелять, если мы не пропустим. Да не колонна ли подполковника Норина, спрашиваю. Так точно, отвечает, и всех расстреляем! — Я ему говорю, да погоди, прапорщик, расстреливать! Норин — это Борис Алексеевич Норин? Он: так точно! Я: да гони же аллюром три креста, докладывай, что его ждет старый приятель!
— Владимир Леонтьевич! Мы явно объявлены ревкомом самой черной или какой там контрреволюцией! У вас могут быть неприятности! — сказал я.
— Борис Алексеевич! Об объявлении вас таковыми сообщено по всей линии Казвин — Энзели. Да что с того мне-то! Мы изобразим, что вы захватили заставу — и все! И сейчас еще хорошо было бы, чтобы дженгелийцы напали! Вы бы дали пару уроков по поиску общей гармонии, а то шибко надоели своими домоганиями! — не переставал радоваться Владимир Леонтьевич и толкал меня за локоть к двери комендатуры, низкого и длинного деревянного строения, из высокой трубы которого дым, срываемый ветром, вылетал клоками.
— Погодите, Владимир Леонтьевич! Батарея, лошади, люди! — уперся я и велел поручику Мартынову послать сигнальщиков с лампой за мост.
По их огню мы сделали наводку на случай нападения, упрятали лошадей за ветер, выводили, напоили, дали корм. Я всем распоряжался. Но я все время чувствовал неясную, ранее не испытываемую тревогу. Эта тревога была иного свойства, нежели боевая, нежели перед боем или в бою. Ведь бой, как я уже где-то сказал, это та же обыденная жизнь, только до предела сжатая. Здесь же тревога была нежизненной, а какой-то будто сверхжизненной, можно сказать, декадентской.
— Вот он, Менджиль! — зло сказал я.
— Да будет, будет, батенька! — наконец решительно потащил меня в комендатуру Владимир Леонтьевич.