[29], — и причудливые интонации, то страстные, то язвительные, открывавшие мне значение стиха, который дома я читал, недостаточно вникая в его смысл. Но внезапно, словно в раме, в зазоре красного занавеса, скрывавшего святилище, возникла женщина; к этому мигу меня снедал такой жестокий страх, какого не знала, вероятно, и сама актриса, — страх, что кто-нибудь раскроет окно и ей помешает, что шуршание какой-нибудь программки исказит звук ее голоса, что ее собьют аплодисменты, предназначенные другим актрисам, а ей самой будут аплодировать слишком мало; для меня уже не меньше, чем для нее самой, и зал, и публика, и пьеса, и собственное мое тело превратились в единую звуковую среду, имевшую значение лишь в той мере, в какой она благоприятствует модуляциям этого голоса; и вот тут-то я понял, что две актрисы, которыми я восхищаюсь вот уже несколько минут, не имеют ни малейшего сходства с той, кого я пришел послушать. Но одновременно рассеялось всё счастье; как ни тянулся я к Берма зрением, слухом, умом, не желая ни капельки упустить из того, что могло бы меня в ней поразить — всё было напрасно: мне было не найти ни одной самой ничтожной причины для восхищения. Я даже не улавливал тех мастерских интонаций, тех прекрасных жестов, которые понравились мне в манере произносить текст и в игре других актрис. Я слушал ее так, будто просто читал «Федру» или будто сама Федра говорила передо мной какие-то слова; казалось, талант Берма ничего к ним не добавлял. Мне хотелось бы задержать, надолго остановить каждую интонацию актрисы, каждое выражение ее лица — чтобы углубиться в них, чтобы как следует осознать красоту, которая в них таилась; пришпоривая свои умственные возможности, я пытался хотя бы заранее сосредоточиться и настроить свое внимание на каждый стих, который сейчас прозвучит, чтобы потом уже ни на долю секунды не отвлекаться ни от единого слова, ни от единого жеста, в надежде, что такое страстное напряжение поможет мне проникнуть в них так же глубоко, как если бы у меня были на это долгие часы. Но всё происходило слишком быстро! Не успевал звук коснуться моего слуха, как его уже сменял другой. В сцене, где Берма на мгновение замирает, прикрыв рукой лицо, омытое зеленоватым светом искусственного освещения, на фоне декорации, изображающей море, зал взорвался аплодисментами, но актриса уже перешла на другое место, и картина, которую я хотел подробно рассмотреть, исчезла. Я сказал бабушке, что мне плохо видно, и она дала мне бинокль. Но когда мы верим в реальность того, что видим, искусственные средства вроде бинокля, улучшая наше зрение, совсем не приближают нас к тому, на что мы смотрим. Я понимал, что сквозь увеличительные стекла вижу уже не Берма, а только ее лицо. Я отложил бинокль, но наверно образ, видимый моему глазу, отдаленный, а потому слишком мелкий, был не более точен… — какая же из двух Берма настоящая? Я очень рассчитывал на ее признание Ипполиту, где, казалось мне, она непременно найдет более поразительные интонации, чем всё, что я пытался вообразить, читая у себя дома — недаром же другие артистки и в менее прекрасных местах то и дело искусно раскрывали передо мной скрытое значение текста; но она не поднималась даже до тех высот, которых достигали Энона или Арикия; она прошлась рубанком однообразного речитатива по всей тираде, сгладив все эффектные разительные противопоставления, которыми не пренебрегла бы ни одна мало-мальски умелая актриса, даже ученица лицея, к тому же она продекламировала всю тираду так быстро, что разум мой только тогда охватил намеренную монотонность, которую она навязала первым строкам монолога, когда она уже произносила последний стих.
вернуться
Пеплос, или пеплум, в Древней Греции и Древнем Риме (с VIII по II в. до н. э.) — женская верхняя одежда из легкой ткани в складках, без рукавов, надевавшаяся поверх туники.