— А не было ли возможности представить ее графу Парижскому? — спросил отец.
— Ну кто же это может знать; с великими мира сего трудно что-либо знать заранее, — отозвался г-н де Норпуа, — именно самые блистательные, именно те, кто лучше всех умеет внушить к себе должное почтение, иногда меньше всего смущаются приговором общественного мнения, пускай самым что ни на есть оправданным, если им вздумается поощрить кого-то, к кому они привязаны. Ясно же, что граф Парижский всегда с огромной доброжелательностью принимал преданность Сванна, который, вообще говоря, умница каких мало.
— А каково же ваше собственное мнение, господин посланник? — спросила мама из вежливости и из любопытства.
— Превосходнейшее! — отозвался г-н де Норпуа с воодушевлением старого ценителя, резко отличавшимся от его обычной сдержанности.
Известное дело, если признаться шутливым тоном, что какая-то женщина произвела на вас сильное впечатление, собеседник придет в восторг от вашего остроумия — поэтому старый дипломат разразился негромким смехом, от которого голубые глаза его увлажнились, а крылья носа, исчерченного красными прожилками, затрепетали.
— Она обворожительна!
— Месье, а на том обеде был писатель Берготт? — робко спросил я, пытаясь поддержать разговор о семействе Сваннов.
— Да, Берготт там был, — отвечал г-н де Норпуа, оборачиваясь ко мне с изысканной вежливостью, дававшей понять, что в стремлении своем быть любезным с моим отцом он проявлял искреннее внимание ко всему, что было дорого отцу, и даже к вопросам мальчика моего возраста, не привыкшего к такой любезности со стороны старших. — А вы с ним знакомы? — добавил он, устремив на меня взгляд своих светлых глаз, проницательностью которого восхищался Бисмарк.
— Нет, сын его не знает, но обожает его книги, — сказала мама.
— О господи, — отозвался г-н де Норпуа (и заронил в мою голову еще более серьезные сомнения насчет моих умственных способностей, чем те, что терзали меня постоянно: оказывается, предмет моего восхищения, казавшийся мне недосягаемо высоким, расположен на шкале его предпочтений где-то в самом низу), — нет, мне совершенно чужд его взгляд на вещи. Я бы сказал, что Берготт — флейтист; впрочем, признаю, что на флейте он играет приятно, пускай не без вычурности, не без жеманства. Но больше там и нет ничего, а этого недостаточно. Его дряблым сочинениям не хватает структуры. Мало действия, но главное, они не волнуют, не заражают. Его книги грешат неосновательностью, вернее, в них вообще нет основы. В такое время как наше, когда жизнь становится такой напряженной, что почти не оставляет времени для чтения, когда карта Европы существенно меняется и, возможно, в скором времени ее ждут еще бо́льшие перемены, когда со всех сторон подступает столько новых грозных проблем, согласитесь, что мы имеем право ждать от писателя чего-то существеннее, чем возвышенный ум, погружающий нас в досужие и бесплодные споры о достоинствах чистой формы, в то время как на нас вот-вот обрушатся орды варваров, как пришлых, так и местных. Сознаю, что покушаюсь на святыни, провозглашенные доктриной, которую эти господа именуют «искусством для искусства», но в наше время есть задачи более насущные, чем опыты гармоничного соединения слов. То, что делает Берготт, подчас выглядит весьма заманчиво, не спорю, но в общем все это очень слащаво, очень плоско и совершенно лишено мужественности. Теперь, учитывая ваше явно чрезмерное восхищение Берготтом, я лучше понимаю тот отрывочек, который вы мне только что показывали, и с моей стороны было бы неблагородно вам пенять, ведь вы сами прямо так и сказали, что это просто детские каракули (я в самом деле это сказал, но, конечно, ничего подобного не думал). Невелик грех, тем более это грех молодости. В конце концов, кто из нас не имеет на совести чего-нибудь в этом роде, не вы один возомнили себя поэтом. Но в том, что вы мне показали, видно дурное влияние Берготта. Разумеется, вы не удивитесь, если я вам скажу, что там нет и следа его достоинств, ведь он воистину мастер своего дела, пускай весьма поверхностный, и владеет стилем, которым вы, в вашем возрасте, просто не можете обладать даже в начатках. Но я замечаю в вас тот же изъян: вы подбираете звучные слова и только потом заботитесь о смысле. Это значит ставить повозку впереди лошади. Всё это формальное мудрствование, все эти ухищрения вырождающихся интеллектуалов представляются мне совершенно бессодержательными. Запустит писатель один-другой приятный фейерверк, и вот уже твердят о шедевре. А шедевры не так часто являются на свет! За душой у Берготта, в его, так сказать, багаже нет ни одного вдохновенного, возвышенного романа, ни одной из тех книг, которые мы ставим на заветную полку в своей библиотеке. Не вижу я ничего подобного во всем его творчестве. И все-таки творчество это бесконечно выше, чем его автор. О да, он подтверждает правоту того остроумного человека, который сказал, что писателей нужно знать только по их книгам[47]. Трудно сыскать другого автора, который бы так мало соответствовал своим произведениям, — такого же самодовольного, надутого, дурно воспитанного. А сколько вульгарности, а как нудно говорит — точно книгу читает, да не свою, а какую-то скучную книгу — его-то, по крайней мере, не скучные… Вот вам Берготт. Расплывчатый, витиеватый, любитель напустить туману, как говорили наши отцы, и самое неприятное — то, как он это говорит. Не помню, Ломени или Сент-Бёв рассказывает, что тем же отталкивающим недостатком страдал Виньи. Но Берготт не написал ни «Сен-Мара», ни «Красной печати»[48] — там-то есть страницы воистину хрестоматийные.
47
…
48
…