Выбрать главу

Поэтому трагедия Алитета – а это именно трагедия – коренится не только в нем самом. Известно, что многие русские торговцы, настроенные патриотически, обеспокоенные заокеанским проникновением на Чукотку, с готовностью предложили свои услуги первым ревкомам Чукотки, надеясь, что со временем все уляжется и снова можно будет заниматься торговлей, но уже без зверской конкуренции с американскими торговцами. Такими, к примеру, были братья Караевы, владельцы торгового дома, почти полностью монополизировавшего русскую торговлю на северо-востоке.

Другие герои романа, Ваамчо, Айе, Тыгрен – словом, большинство героев этой книги, – были моими современниками, и за ними угадывались реальные люди, которых я хорошо знал, с которыми говорил, охотился, спал в одной яранге.

Роман "Алитет уходит в горы" открыл мне глаза на то, что даже жизнь, казалось бы, такого маленького народа, как чукчи, может содержать в себе большие проблемы, которые волнуют всех людей.

Я не хочу утверждать, что именно роман "Алитет уходит в горы" прямо натолкнул меня на "мысль о том, чтобы самому попробовать что-нибудь написать. Более всего этому способствовало знакомство и долгая дружба с самим автором романа, с Тихоном Захаровичем Семушкиным.

Летом 1948 года я уехал в Ленинград и после долгой дороги поступил в Ленинградский университет.

Я жил на Пятой линии Васильевского острова в комнате, в которой проживали венгр, чех, казах и нанаец.

Роман Семушкина к тому времени завоевал такую популярность, что все, кто узнавал о том, что я чукча, тут же упоминали "Алитета" и спрашивали, знаком ли я с автором книги.

После долгих колебаний я решился написать письмо Тихону Семушкину. Адрес я раздобыл у моего учителя Петра Яковлевича Скорика, который вел у нас на северном факультете курс чукотского языка. По его словам, он был не только хорошо знаком с Тихоном Захаровичем, но и работал вместе с ним на Чукотке в молодые, довоенные годы.

К моему удивлению, ответ пришел довольно скоро. Тихон Семушкин благодарил меня за письмо, писал о том, что ему особенно приятно получить добрый отзыв о своем романе от представителя народа чукчей.

Потом Семушкин приехал в Ленинград.

Я хорошо помню, с каким волнением я шел в гостиницу "Европейская". Тихон Захарович занимал, по тогдашним моим представлениям, роскошный номер. Вокруг накрытого стола сидели ученые-североведы, которые являлись моими учителями.

Тихон Захарович сердечно поздоровался со мной, усадил за стол и придвинул стакан чая.

Я чувствовал, что пришел не вовремя, но сразу уйти было как-то не совсем удобно. Я сидел за столом, слушая воспоминания собравшихся, и перед моими глазами вставала заря Республики Советов, время, когда, окрыленные идеями революции, на Крайний Север нашей большой страны отправились молодые люди. Без знания языка, обычаев, порой без ясного представления о том, что за климат в той стороне, отправлялись на тихоходных поездах того времени, на едва державшихся на воде пароходах по рекам и морям, на оленьих и собачьих нартах, на катерах, вельботах и байдарах юноши и девушки новой России.

Молодые люди селились в ярангах, кочевали вместе с оленеводами, выдерживая не только физические лишения, но и лишения нравственные: их попрекали каждым съеденным куском, в те годы жалование учителям доходило с трудом и нерегулярно. Они учили детишек, молодых людей и даже иных любознательных стариков.

За столом сидели люди, имена которых на Чукотке хорошо известны, – Петр Яковлевич Скорик, Георгий Меновщиков, Лев Беликов. Я представил себе интеллигентного, мягкого Георгия Алексеевича Меновщикова в Наукане, на скользких, крутых тропах, ведущих от яранги к яранге, бредущего сквозь жестокую, секущую, как острый нож, пургу, сквозь ураган, грозящий сорвать человека со скалы и бросить в бурлящие волны Берингова пролива.

Петр Яковлевич Скорик жил в двадцатые годы в нашем селении Уэлен, и здесь его хорошо помнили и ласково называли "мургин учитель".

Лев Васильевич Беликов был помоложе всех остальных. В мою бытность учеником уэленской школы он был ее директором и преподавал русский язык и литературу в старших классах.

Когда гости стали расходиться и я поднялся вместе с ними, Тихон Захарович отвел меня в сторону и сказал:

– Нам с тобой так и не удалось поговорить. Давай так договоримся: как сдашь весеннюю сессию, приезжай ко мне в гости в Москву.

Однако я собрался к Семушкину только осенью. Но это оказалось даже к лучшему: Тихон Захарович собирался в путешествие по центральным районам России.

Тихон Захарович в те годы жил на даче в Переделкине. Мне до этого не доводилось видеть такую мягкую красоту – ведь вне города я бывал только на суровом Карельском перешейке.

И вот настал день, когда к даче подкатила машина и мы отправились в автомобильное путешествие по Центральной России.

Наша дорога вела в Горький, в город, названный в честь великого писателя, чьи книги я читал в ледяных пещерах на Чукотском море, в яранге, в холодном чоттагине, в окружении ездовых собак.

Мы сделали остановку во Владимире, завернули в Боголюбово, заходили в храмы, в пустые, огороженные ушедшими в землю крепостными стенами монастырские дворы. Передо мной возникала живая, ранее знакомая по книгам Россия. Мы проезжали деревушки, желтые поля простирались до самого горизонта, раздвигая вольным пространством лесные массивы.

Тихон Захарович рассказывал о местах, которые мы проезжали, но чаще он уносился воспоминаниями на Чукотку, к своим приключениям во время долгого путешествия по побережью Ледовитого океана. Каюром у него был сам Алитет, потерявший к тому времени все свое богатство, но надеявшийся со временем вернуть его.

– Когда едешь целый день на собаках и перед твоими глазами все одна и та же белая пустыня, – рассказывал тихим, задумчивым голосом Тихон Семушкин, – вдруг начинает мерещиться такое… Какое-нибудь крохотное черное пятнышко на снегу – камешек, сухой листик, торчащий из-под снега, – превращается в глазах, истосковавшихся по живому, в человека, стоящего на пути, в какого-нибудь зверя, в одинокую ярангу… Тогда я закрывал глаза и старался вспомнить зеленые поля, лес, речку с теплой водой… Вот так посидишь на нарте, помечтаешь, подремлешь, откроешь глаза – и опять эта чертовщина, теперь уже в огромном количестве. И даже собакам вроде тоже что-то кажется: они бегут быстрее, норовя выкинуть тебя из нарты. И каюр что-то кричит, волнуется. Окончательно просыпаешься и видишь оленье стадо, а вдали две-три яранги, черные точечки людей. Гостеприимство в тундре такое же естественное, непринужденное, само собой разумеющееся, как дыхание. Через три-четыре ночевки я так к этому привык, что входил в чоттагин как к себе домой, скидывал одежду и вползал в полог, в тепло, в уют, который был так желанен в пространстве, заполненном неумолимым, всепроникающим холодом.

Отогреешься горячим оленьим бульоном и приступаешь к работе, ради которой затеяно путешествие: к переписи населения. И сейчас это нелегкая работа. А тогда… Тундровые люди никогда не считали друг друга. Зачем? Даже число оленей они знали лишь приблизительно. А тут едет человек и считает людей. Для чего? В некоторых стойбищах наотрез отказывались давать сведения и ссылались на то, что есть слухи, будто пересчет населения производится с целью перестрелять оленных людей. Для этого надобно знать, сколько патронов потребуется на это дело. В других местах слухи еще более дикие – чукчей собираются выселять в другие места с помощью летающих лодок и считают, чтобы знать, сколько надобно транспорта…

Общими словами тут нельзя было отделаться, и говорил я всем, что перепись идет для того, чтобы знать, сколько и каких товаров нужно послать тундровым людям. Перепись была не только пересчетом числа людей, но главная работа была в агитации за Советскую власть…