Я закрепил собак, крепко вколотив остол в слежавшийся снег, поставил набок нарту, и мы с бабушкой медленно поднялись наверх. По пути я несколько раз останавливался, чтобы дать передохнуть бабушке, оглядывался и поражался виду, который открывался передо мной. Отчетливо виднелись слившиеся в одно целое два острова Диомида, вдали синели берега Америки, и было какое-то странное ощущение значительности этого пустынного, едва населенного эскимосами края земли, оконечности великого материка. Через много лет я прочитал у Бориса Лапина в его "Тихоокеанском дневнике" очень точное определение этого ощущения – "когда осознаешь, как на твоих глазах глобус становится реальностью".
Мы вошли в ярангу наших дальних родичей и были встречены радостными возгласами. Какие-то старухи, молодые люди, взрослые и дети разглядывали меня со всех сторон, цокали языками и что-то говорили. Я не понимал эскимосского разговора, но по жестам и некоторым чукотским словам, с которыми наши хозяева обращались то к бабушке, то ко мне, я понимал, что они хотят знать о делах в нашей семье, о самочувствии близких и знакомых.
Нас накормили, напоили чаем, а потом снова начались разговоры, сопровождавшиеся такой жестикуляцией, что ровное пламя в жирниках заколебалось.
Я достал привезенную с собой книгу и примостился возле жирника, горевшего пламенем, управляемым умелыми руками хозяйки. Существует мнение, что жирник дает только коптящее пламя. На самом же деле жирник на протяжении многих веков служения человеку в арктических районах планеты стал универсальным осветительным и отопительным прибором. Двух жирников хватает, чтобы нагреть и осветить небольшой полог, а трех вполне достаточно для того, чтобы создать уют и тепло в большом пологе. С помощью небольшой палочки женщина управляет пламенем, и жирник горит ровно, потребляя минимум драгоценного жира морского зверя.
В эскимосской яранге у хорошо горящего жирника я читал роман Тургенева "Дым", уносясь далеко-далеко от скалистого мыса, от берегов пролива, где соединялись воды двух великих океанов – Тихого и Ледовитого. Вокруг посторонним шумом журчал неторопливый разговор, состоящий из двух раздельных потоков – чукотских слов и эскимосских. Эти слова перемешивались с другим разговором, происходившим много-много лет назад в невообразимой дали от этих мест. Я слышал и тех, и других, и было странное ощущение существования сразу в нескольких измерениях, даже не раздвоения, а какого-то растроения личности. Когда я закрывал книгу или глаза переставали бегать по строчкам, я опускался на моржовую кожу, настеленную на пол яранги, выдубленную человечьей мочой и отполированную до блеска хорошо натертого паркета многочисленными телами. В уши плотно входил слышимый разговор, в ноздри ударяли острые привычные запахи, присущие хорошо нагретому, обжитому пологу. Но стоило мне снова погрузиться в хитросплетения букв, заскользить взглядом по ровным рядам строк, как я возвращался в иной мир, далекий, но такой же реальный, как тот, что стоял за моей спиной. Другой настрой речи слышал мой внутренний слух, люди жили в иных жилищах, где под ногами скрипят хорошо пригнанные друг к другу половицы, где стены сложены из бревен и камня и крыша высоко торчит над землей, да еще ее венчают высокие кирпичные трубы. Люди, живущие в этих домах, при всем при том, что они и едят, и спят, и даже говорят по-иному, – все же люди, хоть и окружает их природа такая отличная от нашей, что я не мог ее как следует представить, увидеть настоящее дерево, настоящий лес, бесконечно тянущийся от горизонта до горизонта.
Под вечер возвратились охотники, вышедшие на неверный лед Берингова пролива. Они притащили убитых нерп, тяжело поднявшись по крутому склону, сгибаясь под тяжестью груза. Охотники были разные – молодые, старые, были мальчишки моих лет.
Мальчик, мой сверстник, по имени Апкалюн, только что приволокший добычу и догадывающийся об истинной цели нашего приезда, с некоторым превосходством посматривал на меня. А когда он подал мне замороженный нерпичий глаз, мне стало совсем стыдно. Я ел нерпичий глаз, а из моих едва не катились слезы, и ничего не было такого, что бы я мог противопоставить превосходству эскимосского мальчика.
Тем временем бабушка, почувствовав, что часть добычи непременно перепадет нам, стала необычайно словоохотливой и расхвасталась уэленскими новостями, говоря о делах школьных, колхозных, даже о делах полярной станции, искусно обходя неудачную охоту, не упоминая о том, как часто наши мужчины возвращаются с пустыми руками.