Выбрать главу

Задумаемся, так ли это? В своем «святом ремесле» среди беспрерывных гроз и празднеств Лермонтов двигался к совершенству со сказочной быстротой – а для этого нужно судить себя очень строго:

В себя ли заглянешь? – там прошлого нет и следа:И радость, и муки, и все там ничтожно.

Правда, эту горечь трудно назвать смирением: она скорее проистекает из непомерных (опять гордыня!) требований к себе, то есть из необыкновенно высоких представлений о том, каким должен быть человек. Не было ли глубинной причиной лермонтовской «с небом гордой вражды» желание защитить достоинство земной человеческой стойкости, честности, земной человеческой любви?

Что мне сиянье божьей властиИ рай святой?Я перенес земные страстиТуда с собой.

Иначе говоря, в основе лермонтовского «сверхчеловечества» лежала, быть может, жажда свободной (свободно, не под чьим-то диктатом избранной) человечности. Официальная церковь и расхожая мораль полагают человека слишком алчным, трусливым и злобным существом, чтобы быть пригодным к исполнению долга без верховной направляющей десницы. Но Лермонтов доказал, что можно противостоять соблазнам низости, не прячась в утешительные сказки, не стремясь укрыться в какой-то могущественной партии или анонимной массе и не ожидая ничьих наград. И даже не надеясь на победу – опираясь на одно лишь чувство чести. Но для этого нужно иметь чрезвычайно высокое мнение о собственной личности!

О вредоносности гордыни можно сказать много обличительных (и справедливых!) слов. Но не эта ли пресловутая «гордыня» одарила Лермонтова той изумительной стойкостью, с которой он в полном одиночестве без единой жалобы исполнил свой долг поэта, изгнанника, воина? И в этом железном мужестве, свободном от утешительных иллюзий, – еще один урок, преподанный нам Лермонтовым. Кто знает, не вспоминались ли ему слова пламенного Шиллера, которому он подражал в своих ранних драмах: «Муки отступят перед моею гордыней!»

Вот главное орудие лермонтовской экзистенциальной защиты – гордость. Вполне возможно, что лишь гордость способна в какой-то степени заменить растаявшую веру: не претендуя на сверхчеловечество, человеку сегодня трудно остаться хотя бы просто человеком. Романтизм в конце концов оказывается не оторванной от жизни мечтательностью, но единственным по-настоящему практичным мироощущением, позволяющим миру выстоять перед угрозами и соблазнами низости.

Низости…

Конечно, поэзия – это сфера высокого, пребывание в мире поэзии – это и есть истинное пребывание в высших сферах. И бывают поэты настолько возвышенные – как Блок, например, или Иннокентий Анненский, – что о существовании низкого они как будто просто не подозревают.

Но Лермонтов был отнюдь не из таких, в ранней юности он не брезговал стишками довольно низкопробными – как же так получилось, что они нисколько не повредили красоте его исторического облика? И зачем они ему вообще понадобились?

Читателю наверняка уже давно ясна моя мысль: главное оружие, которым мы защищаемся от неудач, утрат, безобразий и унижений, – это поэзия. Поэзия не может избавить нас от несчастий, но она придает нашим страданиям красоту и этим пробуждает в нас гордость, а следовательно, и силу. Но современная претендующая на элитарность культура занимается скорее чем-то противоположным, она норовит зарабатывать не созданием новых прекрасных сказок и образов – она предпочитает оплевывать старые. В своем романе «Интернационал дураков» я вывел постмодернистскую парочку, которая только тем и занимается, что перерабатывает поэзию в нагромождения наукообразных бессмыслиц. И один из этих убийц красоты высказывается о Лермонтове в таком духе:

«– Лермонтова сегодня читать невозможно. Это фигура чисто архетипическая – вечный юноша. Правда, у него есть одно приличное стихотворение, «В полдневный жар» – там неплохо организована кольцевая композиция.

– Нет, у Лермонтова интересна еще и садомазохистская интенция.

– Лермонтов скорее гомосексуален, его садомазохизм есть ментальная фикция».

Почему я выбрал для этого поругания именно Лермонтова, а не, скажем, Пушкина? Пушкин слишком совершенен, он что-то вроде солнца – до него не доплюнуть, а Лермонтов как-то ближе к земле. С его героями легче себя отождествить. В совсем ранней юности мы, конечно, сливаемся душой с каким-нибудь Мцыри. Порыв к свободе, к приключениям, к борьбе: