Выбрать главу

— Это телятница-то?

— Она самая.

— Поезжай этим порядком в тот конец… сейчас скажу, который дом… — Она завела под платок глаза и стала считать: — Манька — раз, Андрейка — два, Миша — три… Четвертый дом, милок. Это и будет Татьяна.

Татьяна Ефимовна ждала меня. Еще накануне председатель звонил в бригаду по телефону и предупредил, что к Молевой приедет корреспондент.

На крыльцо, у которого я остановил кобылку, вышла низенькая женщина в длинной юбке, блестящих резиновых ботах и в такой же клетчатом, как у давешней старухи, платке. Видно, сельмаг снабдил ими всю деревню. Лицо у Татьяны Ефимовны было смугло-бледное с тонкой, не задубленной ветрами и солнцем кожей, морщинки у рта и глаз придавали ему скорбное выражение, и та же скорбь была в больших серых глазах, чуть посиненных сейчас светом мартовского неба. Она не исчезла и тогда, когда Татьяна Ефимовна улыбнулась, говоря:

— Я двор открою, заводите туда лошадь. Остынет малость, потом напоим.

Первая забота — о лошади, вторая — о путнике, это было в добром крестьянском обычае. Я распряг кобылку и завел ее под крытый дранкою двор, где пахло коровьим стойлом и курами. Потом Татьяна Ефимовна дала мне умыться, и, как только я утерся льняным полотенцем, лицо у меня от холодной воды, весеннего солнца и свежего воздуха вспыхнуло полымем, а веки отяжелели необоримым сном.

— Может, приляжете на часок? — спросила Татьяна Ефимовна. — Идите в боковушку. Я к сменщице сбегаю, а потом обедать будем.

В голове у меня, как от хмеля, стоял туман. Я прошел за перегородку, ткнулся в цветастый ситец подушки, и меня тут же словно придавили наглухо целой копной этих пестрых цветов. Сон был как секунда небытия. Очнулся я от него, видимо, очень скоро, — Татьяна Ефимовна еще не успела вернуться, — но чувствовал себя опять бодрым, свежим и ясным. Тишина, особая тишина деревенского дома с повизгивающим тиканьем ходиков и шорохами живности за стеной во дворе даже угнетала после такого ободряющего сна, и я быстро поднялся, вышел проведать лошадь, вернулся в горницу и в одних носках стал расхаживать по вязаным пестрым половикам, чувствуя переизбыток энергии. И опять с каким-то вожделением думалось мне:

«Ж-жизнь!..»

С настенного портрета в картонной раме на меня смотрел большелобый стриженный под машинку мальчик в солдатской форме. Портрет, видимо, был увеличен с маленькой карточки заезжим ремесленником, но даже эта халтурная работа не могла истребить в глазах молодого солдата их похожесть на серые глаза Татьяны Ефимовны, и я решил: «Сын». Чуть ниже висела еще одна рамочка, в которую был взят какой-то выцветший телеграммный текст с грифом «Правительственная». Я шагнул поближе и прочитал:

«Москва, Кремль.

Уважаемая Татьяна Ефимовна!

По сообщению военного командования Ваш сын, красноармеец Молев Николай Георгиевич в боях за Советскую Родину погиб смертью храбрых, и за героический подвиг, совершенный им в борьбе с немецкими захватчиками, Президиум Верховного Совета СССР Указом от 19 июня 1945 года присвоил ему высокое звание Героя Советского Союза.

Посылаем Вам грамоту Президиума Верховного Совета СССР о присвоении Вашему сыну посмертного звания Героя Советского Союза, как память о сыне-герое, подвиг которого никогда не забудет наш народ.

Шверник».

— Читаете? — раздался у меня за спиной голос Татьяны Ефимовны. Я даже не слышал, как она подошла по вязаным половичкам. — Отнял у меня германец сыночка, и не нянчила я внучат…

Она беззвучно плакала, — вернее, слезы сами текли у нее из больших серых глаз по бороздкам морщин.

О, сколько еще таких слез, сколько таких портретов, увеличенных с маленьких карточек, по избам русских деревень! И не было ничего удивительного в том, что смотрел сейчас на меня со стены еще одного деревенского дома Коля Молев — девятнадцатилетний мальчик, но смерть его была исключительной, хотя и говорится, что перед нею все равны. За два месяца до конца войны, в печальный день марта сорок пятого года, он лег на амбразуру дота, чтобы закрыть товарищей от огня. Быть может, вот так же сиял этот день безупречной чистотой весеннего неба и вечное солнце струило на землю свое первое тепло… Или был он иным, тот — за рубежом России — март… Кто теперь расскажет?