Но нынче непроизвольным движением утопающего, который идет ко дну, она схватила на руки тряпичный сверток, разивший мочой и прокисшим молоком, но, стоило ей почувствовать, как он потихоньку шевельнулся у ее юной груди, она бросилась в дальний конец комнаты и присела с ним на табуретку за дверью, открытой в дровяной сарай.
Удивленный непривычно крепким объятием, ребенок медленно повернул к ней свое дряблое личико, искаженное гримаской смутного страха и тоскливого ожидания. А потом уткнулся лицом ей в грудь, и из вечно липких его губ потекла струйка слюны, никогда не иссякавшей слюны. Ручонками он теребил жалкий корсажик Мушетты, а она не спускала глаз с этих ручонок. При слабом свете ночника, стоявшего в стенной нише, она видела собственную свою худенькую грудь, грудь уже женскую. Вон там под левой грудью, что это тень? Пять нерешительных детских пальчиков коснулись ее груди, и тогда она, уже не сдерживаясь, тихонько зарыдала, судорожно всхлипывая. Слезы текли на бутылочку, на щеки братишки, и он недовольно морщил лицо под этой теплой капелью.
Очевидно, мать ничего не слышала, ничего не заметила, потому что через минуту с постели снова раздался ее голос:
— Вчера вечером я пеленки с мылом простирнула, сними-ка их с веревки. Нельзя же его на ночь в мокром оставлять, все время будет вопить, а у меня, поверишь ли, голова совсем раскалывается, встать и то не могу. Слышишь, дочка?
Мушетта снова вслушивается, пытается понять… Нет, она не ошиблась, голос у матери не такой, как обычно, не покорно усталый, не тот крикливый, каким она с раздражением обращается к людям ли, к скотине, к коту-ворюге, к выпавшей из рук миске, к провонявшему салу. Сейчас Мушетта слышит его кротким, чуть ли не ласковым. Он никак не сочетается с произносимыми словами, как будто если и приходят в голову матери иные слова, она не осмеливается их произносить вслух и скажет их только тогда, когда придет ее час.
Прежде чем перепеленать маленького, Мушетта вытирает себе щеки грубой тряпкой, ее хоть и простирнули с мылом, но до сих пор от нее разит спиртным. Потом оттаскивает свой тюфячок подальше, ложится не раздеваясь, только скидывает тяжелые от лесной грязи башмаки — от них идет запах гниющих листьев и сосновых иголок.
Обычно-то она спит, свернувшись калачиком, хотя Мадам с высот гигиенических навыков клеймит эту пагубную привычку — недаром в книге предметного обучения имеется целая глава, посвященная сну, и там рекомендуется спать только на спине, головой к северу, ногами к югу, по ходу магнитной стрелки. Но сегодня, едва она прижимает к груди руки, как тут же отдергивает их и раскидывает в разные стороны.
Раскидывает свирепо-бессознательным движением. Ее тоненькое, худенькое личико с опущенными веками, уже тронутое дремотой, искажается гримасой отвращения. И даже потом, когда она разом погружается в глубины забытья, когда дышит, как и каждую ночь, глубоко и спокойно, руки ее ничего не простили, они отказываются касаться ненавистного тела и так до самого пробуждения судорожно сжимают края тюфячка.
Проснулась она вся в слезах, или, вернее, ее разбудили эти слезы. Они текут по подбородку прямо на шею, даже ворот рубашки слегка увлажнен. Первое ее чувство даже не удивление, а испуг — не плакала она уже давным-давно, да и то когда скупые слезинки гнева жгли ей глаза, они тут же сохли на щеках. А главное, никогда еще она не плакала во сне. Плакать во сне! Откуда взялись эти противные слезы?
Тонкое одеяло сползло на пол, и снова ее до костей пробирает холод, и от этого холода слабеет воля, стирается даже память о вчерашней беде. Она приподымается на тюфячке и гневно вскрикивает от боли. Хорошо хоть иссякает источник слез, когда она наконец усаживается в привычной своей позе, той, в которой пытается зубрить уроки — коленки подтянуты к животу, а руки охватывают коленки. Еще минуту она борется со сном и внезапно…
Счастливы те девушки, которым первое объятие дарит раскаяние или вообще какое-то смутное, но достаточно сильное чувство, способное заглушить эту безобразную тоску, это тошнотворное отчаяние! Мушетте приходится делать над собой нелепые усилия, чтобы обдумать нелепое свое приключение. Но удается только ускорить бег разодранных картин, сливающихся в один сплошной бесконечный кошмар, в пугающую монотонность ужаса, который порой мучит всю ночь ее, истую дщерь алкоголиков, и который она никак не может стряхнуть с себя, разве что много позже, к ужину, проносив с собой целый день, как вгрызшегося в бок невидимого зверя.