— Так я и буду сидеть и ждать, когда вы найдете свою избушку!.. В мои-то лета! Очень мне нужны ваш лес и ваша река! Вы что же, думаете, раз я никому больше не нужна, то соглашусь прозябать в какой-то дыре?
— Гляди, как бы все это не кончилось плохо, — презрительно бросил маркиз.
— А мне безразлично, чем это кончится, — ответствовала она, хлопнув в ладони. — Кстати, я кое-что надумала...
Кадиньян лишь пожал плечами, и тогда она, задетая за живое, поспешила продолжить:
— Есть у меня на примете любовник — лучше не сыскать...
— Любопытно было бы узнать!
— Уж с ним-то мне ни в чем отказа не будет... К тому же он богат...
— И молод?
— Да помоложе вас! Во всяком случае, достаточно молод, если белеет, как полотно, стоит мне коснуться его ногой под столом. Вот так-то1
— Скажите на милость!
— Человек образованный, даже ученый...
— Уж не депутат ли?
— Он самый! — живо подтвердила она. Щеки ее ярко рдели, а взор был тревожен.
Она ждала вспышки ярости, но он ответил спокойно, потряхивая трубкой:
— Поздравляю тебя! Великолепная находка: отец двух детей, женатый на долгоногой кикиморе, которая глаз с него не спускает...
Однако голос его дрожал... Подшучивание не обмануло наблюдательную девочку, от которой не ускользало даже самое незаметное движение любовника: она мерила оком ширину разделявшего их стола, сердце в ее груди билось сильно, а влажные ладони похолодели, но чувствовала она себя проворной, как лань.
В свое время Кадиньян легко перенес бы утрату одной или двух любовниц. Еще накануне ему казалось более постыдным быть уличенным во лжи каким-то жалким человечишком, чем бояться потерять белокурую Мушетту. К тому же он был убежден, что она выдала его, осуждал ее в своем простодушном себялюбии, почитая слабость сию за преступление, и не простил ей. И все же имя человека, которого он ненавидел более всех, ненавидел тяжелой мужицкой ненавистью, потрясло его до глубины души.
— Нечего сказать, ты хотя из молодых, да ранняя... Что ж, как говорится, яблочко от яблони далеко не упадет. Папаша торгует скверным пивом, а дочка... Дочка торгует тем, что у нее есть!
Она хотела с дерзким вызовом тряхнуть головой, но кожа ее еще не загрубела. Гнусное оскорбление, брошенное ей в лицо, заставило ее дрогнуть: она зарыдала.
— Ты еще и не такое услышишь, погоди, — преспокойно продолжал маркиз. — Любовница Гале! Верно, под носом у папаши?
— В Париже, стоит мне только пожелать,— пролепетала она сквозь слезы. — Да! В Париже!
Она опиралась ладонями о стол, и слышно было, как скребли два ноготка. В ее голове шумело от наплыва мыслей, множество, бесконечное множество лживых замыслов жужжало в мозгу, как пчелиный рой. Пестрые, причудливые мысли, уступавшие место другим, едва успев возникнуть, соединялись в бесконечную вереницу, как томительные сонные видения. Напряжение всех чувств рождало в ней ощущение неизъяснимой силы, словно жизнь хлынула вдруг из недр ее существа. На миг ей почудилось даже, будто исчезли самые пределы пространства и времени и что стрелки часов ринулись вперед, как она сама в дерзновенном своем порыве... Жившая всегда под гнетом придуманной для несмышленых детей системы привычек и предрассудков, не ведавшая наказания худшего, нежели суд людской молвы, она видела бескрайний берег волшебной страны, куда ее, потерпевшую крушение, прибивало волнами. Сколь бы долго ни вкушал человек горькую сладость греховного помышления, она тускнеет перед неистовой радостью мгновения, когда зло мнимое свершается наконец, становясь злом действительным — когда впервые восстал и словно вторично родился. Порок растет в душе медленно и пускает в ней глубокие корни, но вспоенный ядом цветок лишь на единый день распускается во всем своем великолепии.
— Так, значит, в Париже? — переспросил Кадиньян.
Она тотчас поняла, что ему нестерпимо хочется продолжить расспросы, но он не может решиться.
— Да, в Париже. — Щеки ее еще горели, но слезы в глазах высохли. — У меня в Париже чудесная комнатка, совершенно свободная... Все господа депутаты устраиваются так со своими подружками, — добавила Жермена с невозмутимой важностью. — Это всему свету известно... Уж они-то себе хозяева! Да что говорить, между нами дело уже решено... и давно!
Действительно, унылый государственный муж из Кампани, пропитавшийся желчью до мозга костей и обращавший избыток ее, не испытывая, впрочем, от того особого облегчения, против своей суровой половины, снедаемой, как и он, завистью, не единожды выказывал пивоваровой дочке отеческие чувства, подоплека коих не может не быть понятна сколько-нибудь сообразительной девице. И тем все кончалось... Но хотя из сего предмета немного можно было выжать, Мушетта чувствовала себя в состоянии лгать до рассвета. Она наслаждалась каждой новой своей выдумкой, и горло ее перехватывало, как от любовного блаженства. Она лгала бы в эту ночь, даже если бы ее оскорбляли, били, даже если бы ее жизни грозила опасность. Она лгала бы ради лжи. Собственное исступление вспоминалось ей позднее, как неистовое расточительство по отношению к себе, как сладострастное безумство.
«Почему бы и нет?» — думалось Кадиньяну.
— Нет, вы только поглядите на эту простушку, — сказал он вслух, — она поверила на слово этому олуху, этому отступнику, этому пустомеле, этому шуту гороховому! Девочка, он обойдется с тобой, как со своими избирателями! Депутатская любовница: нечего сказать, важная птаха!
— Смейтесь, смейтесь, — отвечала Мушетта, — от вас и не такое случалось терпеть.
Нос уездного волокиты, обыкновенно красноватый и самодовольный, был теперь бледнее его щек. Кипя от гнева, он расхаживал некоторое время взад и вперед, сунув руки в карманы просторной бархатной куртки, потом двинулся в сторону своей любовницы, бдительно следившей за ним. Из предосторожности она тотчас отступила влево и стала так, чтобы стол отделял ее от опасного противника. Между тем он, не поднимая глаз, пошел прямо к двери, замкнул ее и положил ключ в карман.
Затем он вновь уселся в кресло и сухо промолвил:
— Хватит дразнить меня, детка. Так и быть, ты останешься у меня до завтра просто потому, что мне так хочется... На мой страх и риск. А теперь будь умницей и отвечай мне откровенно, если можешь. Ведь ты говорила это все просто так, шутки ради?
Лицо девушки тоже было бело, как воротничок ее платья.
— Нет! — бросила она сквозь стиснутые зубы.
— Полно, неужели ты думаешь, что я поверю тебе? — продолжал он.
— Он мой любовник!
Она вновь исторгла из груди свою ложь, словно выплюнув терпкую жгучую влагу. И когда утих отзвук ее голоса, сердце Мушетты зашлось, словно на качелях, когда доска начинает проваливаться под ногами. Она сама почти уверовала в то, что утверждала, и, выкрикнув слово «любовник», скрестила руки на груди движением невинным и в то же время развратным, как если бы при звуке этих трех колдовских слогов одежды спали и явили наготу ее.
— Дьявольщина! — взревел Кадиньян.
Он вскочил на ноги так проворно, что бедняжка, всполошившись, кинулась с перепугу едва ли не в объятия маркиза. Они столкнулись в углу залы и мгновение молча стояли лицом к лицу.
Она метнулась было прочь, вскочила на стул — он начал валиться набок, — перемахнула со стула на стол, но высокие каблучки ее туфель заскользили на вощеном ореховом дереве; она выставила ладони, но руки маркиза сгребли ее и рванули назад. Толчок был так силен, что в глазах у нее потемнело. Толстяк поволок ее, как взятую с бою добычу, и с маху кинул на кожаный диван. Еще минуту она видела лишь глаза — сначала они горели свирепой яростью, но мало-помалу в них появилась тревога, а потом стыд.
Она вновь была свободна. Лампа ярко освещала ее: волосы растрепаны, из-под задравшегося платья выглядывал черный чулок, глаза тщетно искали ненавистного повелителя. Ослепленная невыразимым гневом, страдая от унижения более, чем страдала бы от раны, терпя боль телесную, жгучую, непереносимую, она едва различала черный провал и отсвет огня на стене... Когда наконец она увидела его, кровь сразу отхлынула в сердце.
— Что ты, что ты, Мушетта! — встревоженно приговаривал мужчина. Непрестанно повторяя эти слова, он мелкими шажками подходил к ней, чтобы вновь завладеть ею, но стараясь на сей раз не делать резких движений, как если бы ловил пугливую птаху. Она увернулась от него.