— Послушайте, — сказал он вдруг, — я считаю, что рентген вам решительно необходим, но спешить не к чему. Приезжайте через неделю.
— Если нет абсолютной необходимости...
— Я не вправе говорить с вами по-другому. В конце концов все мы можем ошибаться. Только не позволяйте Груссе дурить вам голову! Его дело — снимок, речей от него не требуется. Мы потом с вами поговорим обо всем, наедине... Но как бы там ни было, если вы мне верите, не меняйте ничего в ваших привычках, привычки — друзья человека, в сущности, даже дурные привычки. Для вас нет ничего хуже, чем перестать делать свое дело, какая бы тому ни была причина.
Я почти не слышал его, мне хотелось поскорее вырваться на улицу, на свободу.
— Хорошо, господин профессор...
Я поднялся. Он нервно мял свои манжеты.
— Кто, черт возьми, направил вас ко мне?
— Господин доктор Дельбанд.
— Дельбанд? Не знаю такого.
— Господин доктор Дельбанд умер.
— Ах, так? Ну, тем хуже! Приезжайте через неделю. По здравому рассуждению, лучше будет, если я сам отведу вас к Груссе. Во вторник, через неделю, договорились?
Он почти вытолкал меня за дверь. В последние минуты на его угрюмом лице появилось странное выражение; оно казалось веселым, но в этом веселии было что-то судорожное, какое-то замешательство, точно у человека, которому стоит большого труда не выказать своего нетерпения. Я вышел, не решившись даже пожать ему руку, но, дойдя до передней, сообразил, что забыл взять рецепт. Дверь только закрылась, мне казалось, я слышу шаги в гостиной, я подумал, что комната пуста и я смогу взять со стола рецепт, никого не потревожив... Но он стоял там, в амбразуре узкого окна, расстегнув брюки и поднеся к бедру маленький шприц, металлический ободок которого поблескивал у него между пальцами. Никогда не забуду его ужасной улыбки, не сразу исчезнувшей при моем внезапном появлении: она блуждала у приоткрытого рта, хотя взгляд, устремленный на меня, выражал изумление и гнев.
— Что еще?
— Я пришел взять рецепт, — промямлил я.
Я сделал шаг к столу, но листка там уже не было.
— Я сунул его в карман, обождите минуту.
Он резким движением вытянул иглу и замер передо мной, неподвижно, не отрывая от меня глаз, все еще держа в руке шприц. Казалось, он бросает мне вызов.
— Это вполне заменяет Господа Бога.
Думаю, что мое смущение его обезоружило.
— Не сердитесь, это только солдатская шутка. Я отношусь с уважением к любым убеждениям, даже религиозным. У меня самого нет никаких убеждений. Врач ни в чем не убежден, у него есть только гипотезы.
— Господин профессор...
— Почему вы называете меня профессором? Какой я профессор?
Я подумал, что имею дело с сумасшедшим.
— Да отвечайте же, черт бы вас подрал! Вы ссылаетесь на рекомендацию коллеги, имени которого я даже не слышал, называете меня профессором...
— Господин доктор Дельбанд посоветовал мне обратиться к профессору Лавиню.
— К Лавиню? Вы что, смеетесь надо мной? Ваш Дельбанд, должно быть, был законченный балбес. Лавинь умер еще в январе, семидесяти восьми лет от роду! Кто дал вам мой адрес?
— Я нашел его в телефонной книге.
— В самом деле? Меня зовут не Лавинь,а Лавиль. Вы что, читать не умеете?
— Я ужасно рассеян, — сказал я, — извините меня, пожалуйста.
Он встал между мною и дверью, я думал только о том, как бы выбраться из этой комнаты, я чувствовал себя точно в ловушке, в западне. Пот струился по моему лицу, ослепляя меня.
— Это я должен просить у вас прощенья. Если хотите, я напишу вам записку к другому профессору, Дюптипре, например? Но, между нами говоря, я считаю это совершенно бесполезным, я владею своим ремеслом ничуть не хуже, чем эти провинциалы, я работал интерном в парижских клиниках, да еще прошел третьим по конкурсу! Извините, что сам себя нахваливаю. В вашем случае нет ничего затруднительного, тут любой разберется не хуже меня.
Я снова направился к двери. Слова его не внушали мне ни малейшего недоверия, но взгляд мучительно стеснял. В нем был нестерпимый блеск и пристальность.
— Я не хотел бы злоупотреблять вашим временем, — сказал я.
— Ничем вы не злоупотребляете (он вытащил свои часы), я начинаю прием только в десять. Должен вам признаться, — продолжал он, — что я впервые встречаюсь с глазу на глаз с таким, как вы, в общем, со священником, с молодым священником. Это вас удивляет? Не спорю, это странно.
— Я сожалею только, что из-за меня у вас может создаться дурное впечатление обо всех нас, — ответил я. — Я вполне заурядный священник.
— О, помилуйте, напротив, вы меня страшно интересуете. У вас лицо... замечательное лицо. Вам никогда этого не говорили?
— Конечно, нет, — воскликнул я, — вы, наверно, смеетесь надо мной.
Он повернулся ко мне спиной, пожав плечами.
— У вас в роду много священников?
— Ни одного, господин доктор. Правда, я не очень-то много знаю о своей родне. У таких семей, как наша, нет истории.
— Вот тут вы ошибаетесь, историю вашей семьи можно прочесть в каждой морщинке вашего лица, а их предостаточно!
— У меня нет никакого желанья читать по ним, зачем? Пусть мертвые хоронят мертвых.
— Они отлично хоронят и живых. Вы полагаете, что свободны?
— Не знаю, в какой мере я свободен, в большей или в меньшей. Я думаю только, что Господь мне ниспослал ту долю свободы, которая необходима, чтобы я, когда придет день, мог отдать ее в его руки.
— Простите меня, — продолжал он, помолчав, — я, наверно, кажусь вам хамом. Но дело в том, что я сам принадлежу к семье, которая... к семье вроде вашей, наверно. Когда я вас увидел сегодня утром, у меня возникло неприятное ощущение, что передо мной... что передо мной мой двойник. Вы считаете меня сумасшедшим?
Я невольно поглядел на шприц. Он рассмеялся.
— Не беспокойтесь, от морфия не пьянеют. Он, напротив, неплохо прочищает мозги. Я жду от него того, чего вы, вероятно, ждете от молитвы — забвения.
— Простите, — сказал я, — от молитвы ждут не забвения, а силы.
— Сила мне уже ни к чему.
Он подобрал с пола тряпичную куклу и заботливо усадил ее на камин.
— Молитва, — продолжал он задумчиво, — желаю вам, чтобы вы молились с той же легкостью, с какой я вонзаю эту иглу в кожу. Люди, вроде вас, у которых тоска в душе, не молятся или молятся плохо. Признайтесь, вам в молитве дорого лишь усилие, лишь принуждение, вы себя насилуете, заставляете. Неврастеник всегда — собственный палач.
Теперь, думая об этом, я не могу себе объяснить, почему при этих словах меня охватил какой-то стыд. Я не смел поднять глаз.
— Не принимайте только меня за материалиста на старый манер. Инстинкт молитвы живет в каждом из нас, и он так же необъясним, как и все остальные. Это — как я предполагаю — одна из форм той темной борьбы, которую индивид ведет против рода. Но род поглощает все, безмолвно А род, в свою очередь, пожирается человечеством, так что иго мертвецов давит на живых все тяжелее. Не думаю, чтобы хоть у одного из моих предков на протяжении столетий возникло малейшее желание разобраться во всем этом лучше, чем его родители. В деревне, в низовьях Мэн, где мы живем от века, даже сложилась поговорка: «Упрям, как Трике», — Трике это наше прозвище с незапамятных времен. А упрямыми в наших местах называют тугодумов. Так вот, я родился с тем бешенством познанья в крови, которое вы именуете libido sciendi [13]. Я работал, как люди жрут. Когда я думаю о своих юношеских годах, о своей комнатушке на улице Жакоб, о своих ночах тех лет, меня охватывает какой-то ужас, почти религиозный. И зачем все это? Зачем, спрашиваю я вас?.. Теперь я умерщвляю это любопытство, неведомое моей родне, выколачиваю его помаленьку из себя, выколачиваю морфием. Ну а если это слишком затянется... У вас никогда не было искушения покончить с собой? Дело нередкое, для неврастеников вашего типа — даже нормальное...
Я не нашелся, что ответить, меня будто околдовали.