Мосье Арсен вернулся почти сразу же. И бросил на пол перед Мушеттой свою находку — ее насквозь мокрый башмак.
— Я-то боялся, как бы его течением вниз не утащило. Один бог знает, чего только река не навыбрасывала. Даже дохлого кролика, ему хребет о камень переломило. А уж крутит, крутит — еле на ногах удерживаешься. Шипит, вроде пенится — ну прямо тебе пиво...
Она чувствует на себе его взгляд, тяжелый взгляд.
— Слыхала?
Еще выстрел. Всего один. Затаив дыхание, они ждут второго, но тщетно.
— У, сволочь! — цедит он сквозь зубы.
Потом подымает с полу пустую бутылку, обнюхивает ее, яростно шваркает о стену, и она разлетается вдребезги.
— Будь у меня еще пол-литра можжевеловой, я бы опять туда пошел. Ей-ей, пошел бы.
И снова его взгляд встречается с глазами Мушетты, недоверчивый, грозный взгляд. Девочка выдерживает его, не опуская век.
— А хитра же ты! — наконец произносит он. — Словно куропатка! Сейчас мы с тобой золу наружу повыкидываем. И здесь все в порядок приведем. Только сначала...
Он присаживается на корточки перед очагом, подносит к глазам левую руку, внимательно приглядывается к ней, что-то насвистывая.
— Подойди-ка сюда, девочка. Достань из кармана кожанки электрический фонарь и постарайся направить его прямо вот сюда, только смотри не трясись, ты же у нас из настоящей контрабандистской семьи. Если будет дурно, так глаза закрой.
На левой кисти видна ранка странных очертаний, дождь так основательно промыл ее, что обнажилось живое мясо, а вокруг него синеватые кровоподтеки. Пальцы распухли.
— Укус, — бормочет он, — поганый укус.
Правой рукой он осторожно разгребает головешки, берет еще не совсем потухшую, дует на нее.
— А теперь свети мне.
Он туго перетягивает запястье тряпкой, закручивает ее изо всех сил. Пальцы сейчас стали совсем лиловые, и рана вырисовывается с какой-то удивительной четкостью. Края рваные, и все-таки явно проступают следы зубов. Не лисьих, не барсучьих, это уж ясно!
Поплевав на пальцы, он хватает багровую головешку. Кончик ее как раз по размеру раны. Не торопясь, он осторожно прикладывает головешку к ране и снова дует на нее. Зловеще потрескивает живое мясо. Но Мушетта глядит не на головешку. На стену падает круг света и выхватывает из мрака лицо, с которого она не спускает глаз. Оно, это лицо, потеряло сейчас свое залихватское выражение, оно застывшее, как бы пытается воссоздать некое таинственное видение, но это не вызов ему, а скорее желание собраться с мыслями. На какой-то миг шея, почти такая же длинная и гибкая, как у женщины, с таким же шелковистым отливом, вздувается, и на ней проступает толстая темная жила. Но пусть дрожат губы, с них не срывается ни стона. Бог ты мой! Уже давным-давно дочка бывшего контрабандиста живет как чужая среди обывателей постылого поселка, среди этих черных и мохнатых, как козлы, людей, до срока обложенных нездоровым жиром, отравленных чуть не до умопомрачения кофе, — тем самым кофе, который они сосут круглый год в вонючих кабачках, так что даже кожа у них делается кофейного цвета.
Презрение — чувство, почти ей неведомое, потому что по наивности она считает, что оно не про нее; думает она об этом так же редко и мало, как, скажем, о материальных благах жизни, — все это для богачей, для сильных мира сего. Как бы она удивилась, если бы кто-нибудь сказал ей, что она презирает Мадам, сама-то она думает, что только восстает против того порядка, воплощением коего является их наставница. «У вас испорченная натура!» — кричит порой Мадам. Она и не спорит. Ничуть этого не стыдится, как не стыдится рваной своей одежонки, так как давно уже все ее кокетство состоит в том, чтобы с дикарской бессознательностью пренебрегать высокомерными осуждениями подружек и насмешками мальчиков. Порой, когда мать воскресными утрами посылает ее в поселок купить про запас на целую неделю сала, она нарочно шлепает по грязным колеям и появляется на главной площади, когда народ расходится с мессы, замарашка замарашкой... И вот, вдруг...
Он в последний раз дует на головешку, потом бросает ее на пол. Их взгляды встречаются. Так ей хочется вложить в свой взгляд некое чувство, но она ощущает лишь его жар, совсем так, как жарко обжигает нёбо, когда хлебнешь молодого, еще не перебродившего вина. И этому жару она не умеет дать точного имени. Да и впрямь, что здесь общего с тем, что люди зовут любовью, с теми хорошо ей известными жестами? Она может только недрогнувшей рукой направлять луч фонарика на рану.
— Открой дверь, — командует он. — Пойду выброшу золу. Так или иначе, нас с тобой сегодня здесь не было, усекла? Никому не говори, даже отцу. Я впереди пойду. А ты за мной.
Слишком просторные башмаки из грубой кожи до крови натирают ноги, но ей важно только одно — как бы не потерять из виду своего спутника. Впрочем, ночь уже не такая темная. Так как они все время сворачивают с дороги и идут для быстроты прямиком через заросли, Мушетта никак не может определить, где они находятся. А вскоре и не пытается определить. Поэтому она с изумлением видит, что они вышли на шоссе прямо к кабачку мосье Дюплуи. Ставни домика закрыты, в щели их не просачивается даже лучик света. Должно быть, действительно очень поздно.
Мосье Арсен входит во двор, стучит в низенькую дверку, и она бесшумно распахивается. Он с кем-то говорит, но так быстро, что слов не разобрать. Когда он снова подходит к ней, губы его морщит такая странная улыбка, что даже сердце сжимается.
— Слушай, что я тебе скажу, — начинает он, — этот тип вовсе не такой, как я считал, ну да черт с ним! И без него обойдемся. Хоть и выпил я здорово, но планчик один у меня есть. Пройдем-ка еще немного. Если ты уж очень замучилась, я тебя на закорках понесу.
Теперь он говорит с ней, как с равной. Ой, нет! Она ничуть не устала, ничуть не боится, если нужно, она всю ночь может идти, так что пусть он не беспокоится!.. Все эти фразы она произносит про себя кротким нежным голоском! Но выдавить хоть слово не способна и только хмуро кивает.
Они останавливаются перед другой хижиной, ее Мушетта знает хорошо. Зовется она «Со свиданьицем». Дровосеки по весне складывают здесь свой инструмент. Сейчас там никого. Дверь подается при первом же ударе ногой.
— Вот удачно-то получилось, что я сюда позавчера заглянул, — говорит мосье Арсен. — И дрова есть сухие и свечка. Такой разведем огонь, что только держись! Хочу, чтобы к утру побольше золы накопилось, на полную тачку, тогда я скажу, что целый день, мол, здесь просидел, в тепле.
Они присаживаются по обе стороны очага, и Мушетта не спускает глаз со своих башмаков. Размышлять для нее дело совсем непривычное, и она даже не сознает, каких усилий ей это стоит. Если ей и случалось отлететь от самой себя на крыльях мечты, то уже давно забыты те тайные тропки, по которым возвращаешься обратно. Сейчас ей просто чудится, будто все пламя жизни, всей ее жизни, сосредоточено теперь в единой точке, что гнездится в груди, в самой наболевшей точке, и мало-помалу она приобретает твердость алмаза, неистребимый его блеск. Да, да, алмаза; алмаз — это такой волшебный камень, и Мадам уверяет, что алмазы находят в черной сердцевине угольной глыбы, где они пролежали века и века. Она не смеет взглянуть на мосье Арсена. Но еще страшнее услышать его слова. Одно-единственное слово, произнесенное в этой тиши, и она, Мушетта, разобьется, словно стекло.
— Слушай, девочка, — вдруг начинает он, — много или мало я тут тебе наболтал, видно, надо уже все до конца выложить. Да, впрочем, завтра ты и десяти шагов от дома не отойдешь, как такого наслушаешься. Я-то людей знаю. Мухи вроде не обидят, а как завидят лужу крови, так непременно им нужно туда нос совать и язык распускать. Ну и черт с ними! Учти, не каждый день приходится доверяться девушке, особенно девушке твоих лет — вернее, просто девочке. Поэтому подыми голову и смотри мне в лицо, прямо в лицо, как мужчина мужчине.