Мушетта присела на корточки рядом, почти касаясь его плеч. Что делать? Никогда еще она не видела, чтобы мертвец лежал вот так прямо на голой земле, а не на смертном ложе, рядом с которым стоит в фаянсовой миске веточка освященного самшита и заунывно бормочут зловещие старухи, бдящие над покойником, хлопочущие вокруг усопшего, как хлопочут они вкруг роженицы. Впрочем, и предпринять ничего она не в силах, роковое сцепление всех этих непонятных событий совсем добило ее. Тщетно пытается она собрать их воедино, они безнадежно путаются в ее мозгу, и не будь то чувство, что удерживает ее здесь, сильнее страха, она бы содрогнулась от ужаса. На единственный жест она все-таки решилась — просунула ладонь между затылком мертвеца и глиняным полом.
До чего же легкая у него голова! Стоит только чуть-чуть нажать кончиком пальца, и она уже поддается, клонится вправо или влево. Со всей отпущенной ей природой нежностью Мушетта сжимает эту голову руками, тихонько приподымает ее. Теперь веки у него закрыты, и губы морщит слабая улыбка. Кончиком передника она вытирает пену, проступившую в углах рта. И ей чудится, будто сама ее жизнь тоже улыбается совсем такой же улыбкой. Ничего ей больше не нужно. Приди сейчас ей в голову мысль коснуться губами этого лба, по которому скользят ее растрепавшиеся пряди волос, она бы и коснулась. Но она об этом даже не думает. Желание ее подобно той теплоте, что греет живую плоть, оно разливается по всем жилкам, не вызывая никаких определенных образов. Она держит в ладонях эту любимую голову совсем так, как держала бы какой-нибудь бесценный предмет, и мучил бы ее тот же страх — лишь бы не разбить, не потерять. Она не смеет даже положить ее себе на колени.
И вдруг она запела.
Произошло это так естественно, что она сначала даже не заметила. Ей казалось, что она мурлычет, не разжимая губ, сотни раз слышанную-переслышанную песенку, потому что огромный граммофон с нелепой ярко-красной трубой, выставленный в окне кабачка, каждое воскресенье повторяет ее без конца. Это какой-то танец, люди говорят — негритянский танец. Слов не разобрать. Обычно-то она слушает его с отвращением, но мотив привязался, вытесняя из памяти любимые мелодии Мадам. Иной раз глубокой ночью, когда пьяный отец, возвратившись домой, с грохотом швырнет дверь об стену, Мушетта разом вынырнет из черной бездны сна, куда, с тех пор как она стала девушкой, проваливается с головой — так вот, прежде чем снова заснуть, она начинает потихоньку напевать эту песенку про себя, натянув на голову одеяло.
Уже давно, еще тогда, когда Мушетта мысленно шла за ритмом и всплесками причудливой мелодии, она изумлялась, что у нее так хорошо получается, и к изумлению этому примешивался смутный страх. Ей чудилось, будто она ступила на покрытый снегом склон, совсем забыв, что после первых же шагов начинается головокружительный спуск. Когда, осмелев, она начинала мурлыкать, не разжимая губ, эту мелодию, ее, трепещущую, ошеломленную, в мгновение ока покидал овладевший ею демон пения, и на нее накатывало непонятное смятение, руки холодели, становились влажными от пота, кровь волнами приливала к вискам, как если бы она вдруг очутилась совсем голая перед гогочущей толпой.
И здесь, в этом тихом убежище, равнодушно внимающем всхрапам пьяницы, она вслушивается, как медленно, шаг за шагом, угасает выдуманная песенка, как бешено бьется о ребра ее испуганное сердце.
Как же сама она дивилась, что на этот раз превозмогла свой страх, который поначалу возобладал было над всеми прочими чувствами. Она вслушивалась в этот чистый, рвущийся из груди, еще чуть дрожащий голосок, голосок почти неестественной хрупкости. Нет и не было у нее такого опыта, что помог бы понять, что этот таинственный голос — голос самой ее жалкой юности, вдруг расцветшей всеми красками, своего рода возмещение за все давнишние унижения, что она принимала их душой как должное, а временами даже находила в них отдохновение, постыдную сладость.
Этот голос — ее тайна. Единственная, которой она может поделиться с посланным ей нынче диковинным другом, распростертым у ее ног, живым или мертвым, наверняка мертвым. Она отдавала ему свою тайну, как отдала бы себя самое, если бы ребенок в ней все еще не оттеснял женщину. И теперь, когда она доверила другому свое сокровище, она сама уже не узнавала его. Слушала свое пение со смиренным жаром, оно освежало душу и тело, ей самой хотелось омочить в этих звуках ладони.
Длится это долго — по крайней мере ей так кажется. Возможно, минуту, длиной в целый день. Внезапно колдовской голосок смолкает. И, опустив глаза, Мушетта видит, что руки ее пусты.
Мосье Арсен стоит перед ней, лицо его все еще в грязи. Из верхней губы, разбитой при падении, сочится кровь.
— Ну и ну! — говорит он. — Нашла тоже время петь!
Он пытается рассмеяться, но во взгляде его, странно бегающем, как у затравленного зверя, вспыхивает подозрительный огонек. Он проводит рукой по лбу, смотрит на свою перепачканную грязью и кровью ладонь.
— Должно быть, у меня припадок был... Для нервов это, конечно, не слишком-то хорошо, но для здоровья не опасно. У моего папаши тоже была эпилепсия. Так по крайней мере мне говорили, потому что я-то своего папаши не знал.
Сквозь приспущенные веки он следит за каждым движением Мушетты. По всему видно, что он старается собрать обрывки беспорядочных воспоминаний. Но остерегается спрашивать прямо, боясь себя выдать; однако вопрос сам, помимо воли, срывается с его губ, правда, вопрос осторожный.
— Слушай, красотка, — говорит он, — а не пора ли нам с тобой отсюда смываться? Уже ночь на дворе.
С этими словами он берет мокрую кожанку, снимает со стены ружье, вскидывает за спину мешок, делает шаг к двери, по-прежнему искоса поглядывая на свою спутницу.
— А ну идем! По дороге доставлю тебя родителям У отца небось припрятана за поленницей бутылочка можжевеловой, поднесет нам с тобой.
А ей неприятно, что он уже встал. От усталости, холода, от водки, которая еще до сих пор жжет пустой желудок, ее разморило. Но она послушно берет за руку своего странного друга. Сколько же лет никому не протягивала она своей ручонки? В этот жест она простодушно вкладывает весь переполняющий ее сердце пыл.
— А куда мы сейчас пойдем, мосье Арсен?
— Куда же нам с тобой идти, малышка? Ясно, к вам, черт побери!
— А ваш... а стражник?.. А полиция, мосье Арсен?
Последнее слово она почти выкрикивает, потому что он смотрит на нее как-то странно, не по-обычному. Господи! Вся кровь ударяет в грудь, душит.
— Какая полиция?
Понурив голову, он медленно отступает в глубь хижины.
— Подожди, подожди-ка, — говорит он. — Чуточку терпения. После этих сволочных припадков у меня все в голове путается. Стой, не шевелись, девчушка. Через минуту я все вспомню.
Он бросает последнюю охапку хвороста на остывающую золу. Хворост такой сухой, что загорается от первой же искры огнива. Присев на корточки перед очагом, он тянет к огню руки. Она опускается рядом с ним на колени...
— Видите ли, мосье Арсен, стражник, которого вы...
— Молчи, тебе говорят! — сердится он. — Заткнись! Мы с ним поругались, он меня обложил, да и я его, что верно, то верно. А потом... А потом... Ага, мы с ним вместе выпили.
Мушетта приподымается с колен, приближает к нему свое лицо.
Она уже отбросила теперь всякую осторожность.
— Мосье Арсен, да вспомните же, — умоляет она. — Он упал. Помните, да? Лицом в колею, и кругом все стало красным... Вы его убили! — кричит она, вся содрогаясь от неудержимых рыданий.
— Возможно! А чем же я его убил? Из ружья?
— Капканом, мосье Арсен, схватили капкан за пружину...
Обхватив голову руками, он погружается в раздумье.