— Презабавно! — в третий раз повторил доктор Гале.
Мушетта хотела презрительно рассмеяться, но сдавленный звук, вырвавшийся из ее горла, был так страшен и так мучителен, что она умолкла.
— У тебя душевная болезнь, — рассудительно изрек кампаньский лекарь. — Любой врач тотчас нашел бы все ее признаки. Но ты девушка нервическая, с тяжелой наследственностью: в роду были алкоголики, всего два-три года как достигшая половой зрелости и страдающая к тому же от преждевременной беременности. В подобных случаях такое состояние не редкость. Извини меня за то, что я так говорю: я взываю к твоему рассудку, к здравомыслию твоему, ибо знаю, что больные такого рода никогда не верят до конца собственным бредовым измышлениям. То была шутка, признайся? Пусть далеко зашедшая, но все же шутка, какую от всякого можно услышать? Скверная шутка.
— Шутка, — с трудом выговорила она наконец.
Невыразимый гнев тяжело бился в ее груди, но она подавила его. В пламени жестоко уязвленного самолюбия сгорели последние остатки безумного и жестокого отрочества. Она ощутила вдруг в своей груди одетое несокрушимой броней сердце, а в голове холодный и рассудительный ум женщины, несчастной сестры девочки.
— Не пытайся спрятаться в кусты, когда дело приняло такой оборот,— воскликнула она, — или настанет твой черед плакать! Думай что угодно: может быть, я устала носить в себе тайну, может быть, раскаиваюсь, а может быть, просто боюсь... Как и всем, мне знаком страх. Думай, что тебе угодно, но не отпирайся от своей доли.Отступать поздно, я и так слишком много сказала. Да, я убила его. Когда? Двадцать седьмого числа... В котором часу? В час ночи без четверти (как теперь, вижу стрелку часов)... Я сняла его ружье, оно висело на стене под зеркалом... Скорее всего, я не была совершенно уверена в том, что оно заряжено. Но оно оказалось заряжено. Я надавила спуск, когда дуло коснулось его. Он повалился едва не на меня... В туфлях было полно крови — я отмывала их в пруду, а чулки выстирала дома, в тазе... Вот так! Ну что, убедила? — спросила она с ребячливой самоуверенностью. — Может быть, тебе нужны еще доказательства? (А между тем она не привела ни единого.) Будут и другие, ты расспроси меня.
Невероятно! Ни на мгновение Гале не усомнился в ее искренности. Он поверил ей с первых же произнесенных ею слов, ибо глаза ее были еще красноречивее слов. Однако он был настолько поражен, что лицо его не выразило ужаса, которого ожидала Мушетта. Когда безумный страх, объемлющий труса, не находит сильных внешних выражений, он стократ увеличивает темные силы его души, рождая в получеловеке-полузвере, где разум едва тлеет, почти безграничную способность таиться и лгать. Не ужас перед убийством пригвоздил Гале к месту, но молнией мелькнувшая в его мозгу мысль, что он останется навечно связан со страшной своей подругой не как соучастник преступления, но как посвященный в жуткую тайну. Возможно ли будет когда-либо открыть ее, не выдав себя? Но коль скоро признание слетело с ее уст, он будет отрицать! Что еще оставалось ему делать? Нет, нет и нет! Пусть против самой очевидности! Нет! Нет! Нет! — вопил животный страх. Ему нестерпимо хотелось ударить ее своим «нет» по рту, только чтобы не слышать страшных, бичующих слов. Но погоди... Следствие закончено, состава преступления не найдено... Но, может быть, он еще не все знает? Что, если Мушетта держит про запас какое-нибудь доказательство? Пусть выложит все, а уж он отведет удар! Свойственная судьям недоверчивость, необычность преступления, забвение, уже коснувшееся памяти о человеке, некогда внушавшем страх и ненависть, уважение к семейству Малорти, наконец, свидетельство врача — члена парламента, — всего этого было достаточно, чтобы положить конец всяким колебаниям суда. Лихорадочное возбуждение Мушетты и бредовые выдумки, на которые она вполне способна в ослеплении гнева, давали все основания предполагать приступ безумия, действительно грозивший ей в скором времени, в чем Гале, кстати, не сомневался... Но что же еще наговорит коварная девчонка, будь она безумна или в здравом рассудке, прежде чем за ней захлопнется обитая войлоком дверь отделения для буйнопомешанных? Как бы скоро ни мелькали в голове бедняги путаные мысли, он вновь пустил в ход свою крестьянскую хитрость и сказал без тени насмешки:
— Я боялся, что ты рассердишься... Не берусь судить о твоем поступке, даже если ты действительно его совершила. Совратителю пятнадцатилетних девочек не всегда безопасно заниматься своим промыслом... Хорошо, я расспрошу тебя, тем более что ты сама настаиваешь на том. Перед тобой друг... исповедник (он невольно понизил тревожно звучавший голос)... Стало быть, ты не ночевала дома в ночь с двадцать шестого на двадцать седьмое?
— Что за вопрос!
— А отец?
— Разумеется, спал. Незаметно уйти из дому не составляет никакого труда.
— А вернуться?
— И вернуться, разумеется... Да в три часа утра его пушкой не разбудишь!
— А что было на следующий день, дорогая, когда они узнали?..
— Как и все, они решили, что это самоубийство. Папа поцеловал меня. Накануне он виделся с господином маркизом, и тот ни в чем не сознался. «А все-таки он струхнул!» — сказал папа, и еще он сказал: «С малышом что-нибудь придумаем — у Гале длинная рука». Они хотели с тобой посоветоваться, но я не захотела.
— Значит, и ты ни в чем не созналась?
— Нет!
— И тотчас по совершении своего... деяния... ты скрылась?
— Я только сбегала к пруду и вымыла туфли.
— Ты что-нибудь взяла с собой, унесла оттуда?
— А что бы я могла взять?
— Что ты сделала с туфлями?
— Сожгла в печи вместе с чулками.
— Я видел... я осмотрел труп, — продолжал Гале. — Полное впечатление самоубийства. Выстрел был произведен с такого близкого расстояния!
— Да, под самый подбородок, — подтвердила Мушетта. — Я была намного ниже его, а он шел прямо на меня... Он не боялся.
— Уби... покойный имел при себе какие-нибудь мелкие предметы... письма?
— Письма? — Жермена пренебрежительно пожала плечами. — Какие еще письма?
«Весьма правдоподобно», — подумал Гале и удивился, услышав свой собственный голос, произносящий эти слова.
— Вот видишь! — торжествующе вскричала Мушетта. — Я-то не сомневалась, что все это чистая правда. Пусть теперь приходит твоя Зеледа, вот увидишь, я буду вести себя, как паинька. «Здравствуйте, Жермена». (Она встала и сделала перед зеркалом реверанс.) — «Здравствуйте, сударыня...»
Но врач уже не в силах был сдерживаться. Тиски страха вдруг разжались, и он выпустил на волю ложь, как обложенный псами зверь изливает непроизвольно мочу, когда преследователи оставляют его наконец в покое.
— Твой рассудок помешался, — сказал он, испустив долгий вздох.
— Как?! — изумилась она. — Ты...
— Я не верю ни единому слову.
— Можешь не повторять, — проговорила она сквозь зубы.
Улыбаясь, он делал успокоительные движения рукой.
— Послушай, Филогон, — умоляюще начала она (выражение ее лица менялось еще быстрее, чем звук голоса). — Я лгала тебе, просто храбрилась. Да, я не могу больше ни жить, ни дышать, ни даже видеть свет дня, когда окружила себя такой чудовищной ложью. Ну вот, теперь все! Поклянись, что я сказала все!
— Тебе привиделся страшный сон, Мушетта.
Она взмолилась вновь:
— Ты сводишь меня с ума. Если уж и в этом я стану сомневаться, во что же тогда мне верить? Но что я говорю! — перебила она сама себя, и голос ее зазвучал пронзительно. — С каких пор отказываются верить слову сознающегося в своем злодеянии и кающегося убийцы? Я каюсь!.. Да, да, я буду каяться, буду! Тебе никуда не деться от этого! И если ты не поверишь мне, я пойду и расскажу всем мой сон, преследующий меня сон! Твой сон!
Она рассмеялась. Гале узнал этот смех и побледнел как полотно.
— Я зашел слишком далеко, — пролепетал он. — Успокойся, Мушетта, успокойся, оставим этот разговор.
— Я напугала тебя, — сказала она уже не так громко.
— Немного, — признался он. — Ты теперь так возбуждена, так необуздана... Довольно об этом, мне все ясно.
Она вздрогнула.
— Во всяком случае, тебе нечего опасаться. Я ничего не видел, ничего не слышал. Вообще говоря, ни я, ни кто бы то ни было... — неосторожно начал он.
— Что ты хочешь этим сказать?
— Я хотел сказать, что твой рассказ, независимо от того, сказала ты правду или солгала, походит на сон...