Выбрать главу

— Господь вознаградит вас за ваш труд. Он навел вас на мой путь, когда мужество уже оставляло меня. Ибо ночь сия была мне долга и тяжка, более долга и тяжка, нежели вы можете вообразить.

Дониссан с трудом удержался, чтобы с безрассудным простодушием не поведать спутнику о своих ночных блужданиях. Ему хотелось рассказать обо всем без утайки, открыться этому человеку, увидеть в чужом, но дружелюбном и сочувственном взоре отражение своей тревоги, уже гложущих его сомнений, мучительного наваждения своего. Но, взглянув на идущего рядом человека, он увидел в его глазах не столько сочувствие, сколько удивление.

— Не очень-то приятно путешествовать безлунной ночью, — как-то неопределенно говорит пришелец. — От Этапля до Кампани почитай не меньше четырех лье скверной дороги, а если бы не я, пришлось бы идти еще больше. Мы сократили путь самое малое на два километра... А вот и дорога на Шалендр (бледная полоса прямо уходит в смутное пространство).

— Скоро мне придется расстаться с вами, — продолжал он как бы с огорчением. — Вы в самом деле очень спешите?

— Я и так уже замешкался сверх всякой меры, — отвечал Дониссан.

— Я хотел предложить вам... можно было бы... даже лучше... дождаться рассвета у меня, в одной хорошо мне известной хижине на опушке леса Сонсери — такая добротная изба, срубленная углежогами, — там есть очаг и все необходимое, чтобы развести огонь.

Все это говорится как-то нерешительно, и колебание, которое чудится Дониссану в голосе, до той поры столь искреннем и ясном, больно его задевает. «Конечно же, он боится, что я приму приглашение, — печально думает он. — И он, он тоже спешит избавиться от меня, чтобы продолжить путь одному!» Будничная истина сия наполняет его горечью. Новое разочарование столь велико и столь внезапен, столь жгуч новый приступ отчаяния, что вопиющее несоответствие причины и следствия не может не беспокоить в нем остатки здравого смысла и рассудка, хотя его помрачившийся ум не способен уже трезво судить о происходящем (но если он в состоянии еще воздержаться от неосторожного слова, то как удержать слезы, ручьем бегущие из глаз?).

— Давайте передохнем, — предлагает барышник, из сострадания отводя взор от лица плачущего навзрыд священника. — Не надо стыдиться, это от усталости — просто вы дошли до крайности. Мне знакомо такое состояние: так или иначе это должно прорваться.

И немного погодя добавляет с тихим смешком:

— Не обижайтесь, отче, но, по всему видать, вы порядком-таки потрудили ноги. Пять-шесть лье, поди, отмахали!

Он расстилает на верху дорожной насыпи свой плащ из толстого сукна и почти насильно укладывает на нем своего спутника. Сколько заботы, сердечной теплоты и братского сочувствия в знаке внимания грубого самаритянина! Возможно ли не поддаться хоть немного сей неведомой Дониссану нежности? Возможно ли отказать в откровенности человеку, который ждет ее, глядя на него с таким дружеским участием?

Однако несчастный, жестоко униженный священник еще противится, призывая на помощь остаток мужества. Сколь бы ни были непроницаемы потемки вне его и в нем самом, он судит себя без снисхождения, пеняет себе за ребячливость и малодушие, казнит себя за то, что оказался в таком дурацком положении, за то, что так глупо расплакался перед чужим человеком. Хочет он того или нет, трудно не заметить связь между этим приключением и, пожалуй, не менее загадочным обманом чувств, из-за которого несколько часов тому назад он останавливался на своем пути и непостижимым образом сбивался с дороги... Но может быть, с другой стороны, эта встреча есть ниспосланная ему помощь, прощение грехов его? Не должно ли ему смиренно ждать совета доброжелательного человека, который, помогая ему, творит, возможно не догадываясь о том, евангельское милосердие? Ах, слишком тягостно молчать, отталкивать протянутую руку!

Он берет руку, сжимает ее и сразу чувствует в сердце странное тепло. То, что совсем недавно казалось глупо безрассудным или опасным, представляется теперь разумным, нужным, необходимым. Может ли униженный гнушаться чьей-либо помощью?

— Не знаю, как объяснить вам, — начал викарий, — как просить у вас прощения... Впрочем, к чему?.. Так вам легче будет понять мое ничтожество!.. Увы, горестно думать, что мне, столь недостойному, такому малодушному, так скоро отчаивающемуся, вверено озарять светом веры душу ближнего, вселять в него мужество... Когда Господь оставляет меня...

Он помотал головой, усилился подняться на ноги и снова тяжело опустился наземь.

— Вы совсем выбились из сил, — мягко проговорил чужестранец. — Надо набраться терпения. Терпение доброе лекарство, аббат... Не такое спорое, как многие другие, но намного более верное!

— Терпение!.. — простонал Дониссан с мукой в голосе. — Терпение!..

Почти бессознательно он склонил голову на плечо своего необычного собеседника, не выпуская уже привычную ему руку. Головокружение сжимало ему виски мягким обручем, но давление его постепенно и неумолимо усиливалось. Мгла окутала его сознание, и он заговорил, как сквозь сон, глядя перед собой широко открытыми глазами:

— Нет, усталость так не измучила бы меня!.. Я вынослив, силен, могу долго бороться... Но не со всеми и, правду сказать, не так...

Ему мерещилось, будто он тихо скользит под уклон в безмолвие. Вдруг он испугался медлительного падения: ему ясно представилась глубина пропасти... Невольным движением, таким же внезапным, как испуг его, он ухватился обеими руками за чужое недрогнувшее плечо.

Вновь послышался дружелюбный голос, но теперь он громом отозвался в ушах Дониссана:

— Это ничего, просто дурнота... Обопритесь на меня, не бойтесь!.. Да, сколько же вы исходили!.. Как же вы устали! Я давно уже следую за вами, наблюдаю за вами, друг. Я был позади вас, когда вы ползали на четвереньках, в поисках этой самой дороги, ай-ай-ай!

— Я не видел вас, — прошептал Дониссан. — Неужто правда? Вы в самом деле были там? Не могли бы вы сказать...

Он не кончил, потому что вновь заскользил вниз, все быстрее и быстрее, падая камнем. Мрак, куда он погружался, свистел в ушах, словно Дониссана поглощала водяная пучина. Расставив руки, он ухватился за каменные плечи спутника, вцепился в них что было мочи. Туловище, к которому он припал, было твердо и узловато, как дубовый ствол. Оно не шелохнулось, когда аббат всей тяжестью навалился на него. Своим лицом несчастный священник ощутил неровности и тепло чужого лица.

На мгновение, неуловимо краткое мгновение сознание покинуло его. Осталось лишь ощущение опоры, плотности и незыблемости преграды, удерживающей его на краю воображаемой бездны. Всем телом он прижался к ней, испытывая острое, пронзительно-радостное чувство безопасности. Дурнота, словно плавясь в груди от жара неведомого пламени, медленно вытекала из жил.

Именно тогда и совершенно неожиданно, хотя столь внезапно открывшаяся истина не сразу проникла в его сознание, именно тогда, повторяю, кампаньский викарий понял, что встретился наконец с тем, от чего спасался в продолжение всей жуткой ночи.

Испугался ли он, поверил ли, объятый отчаянием, что произошло наконец то, чему должно было случиться, что неминуемое настало? Или же вкушал горькую отраду приговоренного, которому нечего больше доказывать и не на что надеяться? А может быть, просто провидел жребий люмбрского священника? Как бы то ни было, викарий без особого удивления услышал слова:

— Крепче держитесь, не падайте... Сейчас вам полегчает. Я друг вам, товарищ и всем сердцем люблю вас!

Спутник обхватил его рукой и медленно, все крепче и крепче привлекал к себе. Дониссан совсем поник головой на плечо лошадника, тесно прижался щекой к его шее, так тесно, что чувствовал тепло дыхания на лбу и лице.

— Почий на груди моей, возлюбленное дитя, — говорил между тем ласковый голос, — прильни ко мне крепче, глупая скотина, бедный священник мой, товарищ мой. Отдохни! Я долго искал, выслеживал тебя — и вот ты здесь. Как ты любишь меня! Но возлюбишь еще сильнее, ибо я уже не оставлю тебя, ангелочек, бритолобое убожество, навеки неразлучный спутник мой!