Зеркало, стоявшее у меня на комоде, показалось мне чуть искривленным и слишком серебристым. Смотревшее оттуда на меня лицо походило на отражение в капельке ртутной амальгамы для зубных пломб. Я было подумала лечь в постель, закутаться в одеяло и попытаться заснуть, но это вдруг представилось мне тем же, что засунуть грязное, заляпанное кляксами письмо в свежий, чистенький конверт. Я решила принять горячую ванну.
Наверное, есть много такого, что горячая ванна не в силах исправить, но я об этом почти ничего не знаю. Когда мне грустно и кажется, что я вот-вот умру, или когда я так нервничаю, что не могу заснуть, или влюблена в кого-то, с кем не увижусь целую неделю, я сникаю, а потом говорю себе: «Пойду-ка я приму горячую ванну».
В ванне я предаюсь размышлениям и миросозерцанию. Нужно напустить очень горячую воду, такую, которую едва терпишь, пробуя ее ногой. Потом медленно в нее погрузиться, сантиметр за сантиметром, пока вода не дойдет до шеи.
Я помню потолки над всеми ваннами, где я с наслаждением вытягивалась. В память мне врезались их текстуры, узоры трещинок, покраска, влажные пятна и светильники. Сами ванны я тоже не забыла: древние лохани на стилизованных под лапы грифонов ножках, и модерновые емкости для омовения в форме гробов, и гламурные ванны из розового мрамора рядом с кувшинковыми прудами в зимних садах. Я помню формы и размеры кранов и самые разные виды мыльниц. Я нигде не чувствую себя самой собой, кроме как в горячей ванне.
Я почти час лежала в ванне на семнадцатом этаже отеля «только для женщин», высоко над суматошным Нью-Йорком, и чувствовала, как вновь очищаюсь. Я не верю в крещение, в воды Иордана и все такое прочее, однако мне кажется, что для меня горячая ванна – то же самое, что святая вода для верующих.
Я говорила себе: «Дорин растворяется, Ленни Шеперд растворяется, Фрэнки растворяется, Нью-Йорк растворяется, все они растворяются и больше ничего не значат. Я их не знаю. Я никогда их не знала, и я очень чиста. Вся эта выпивка и липкие поцелуи, которые я видела, и пыль, въевшаяся мне в кожу на обратном пути, превращаются во что-то кристально чистое».
Чем дольше я лежала в прозрачной горячей воде, тем более чистой себя ощущала, и когда я наконец вылезла из ванны в большое мягкое и белое махровое полотенце, я чувствовала себя чистой и безгрешной, как новорожденное дитя.
Не знаю, как долго я спала, прежде чем услышала стук в дверь. Сначала я не обратила на него никакого внимания, поскольку стучавший беспрестанно повторял: «Элли, Элли, Элли, впусти меня», – а я не знала никакой Элли. Затем к первоначальному глухому и тяжелому стуку прибавился другой, резкий, и второй, куда более четкий голос произнес:
– Мисс Гринвуд, к вам подруга.
И я поняла, что это Дорин.
Я резко вскочила на ноги и с минуту раскачивалась посреди темной комнаты, стараясь обрести равновесие. Мне представилась возможность забыть обо всех событиях того печального вечера, хорошенько выспавшись, а ей приспичило разбудить меня и перебить мне сон. Мне показалось, что если бы я сделала вид, что сплю, то стук бы прекратился, и меня оставили бы в покое. Я подождала, но этого не случилось.
– Элли, Элли, Элли, – бормотал первый голос, в то время как второй продолжал шипеть: – Мисс Гринвуд, мисс Гринвуд, мисс Гринвуд. – Как будто у меня было раздвоение личности.
Я открыла дверь и заморгала от хлынувшего из коридора яркого света. У меня создалось впечатление, что стоит не ночь и не день, что между ними вдруг вклинилось какое-то бледно-серое «межвременье», которое никогда не кончится.
Дорин бессильно прислонилась к дверному косяку. Когда я переступила порог, она буквально рухнула мне на руки. Лица ее я не увидела, потому что голова ее упала на грудь, а грязные белокурые волосы свисали вниз от самых темных корней, словно травяная юбочка туземки.
В низкорослой, крепко сбитой женщине с усиками над верхней губой, одетой в черную униформу, я узнала ночную горничную, которая гладила наши дневные и вечерние платья в тесной каморке, расположенной у нас на этаже. Я не могла взять в толк, откуда она знает Дорин и почему ей захотелось помочь той разбудить меня, вместо того чтобы тихонько отвести Дорин в ее номер.
Видя, что я поддерживаю Дорин руками и та молчит, разве что изредка с бульканьем икает, женщина направилась по коридору к своей каморке, где стояли древняя швейная машинка «Зингер» и белая гладильная доска. Мне захотелось броситься следом за ней и сказать, что я не имею к похождениям Дорин никакого отношения, потому что она выглядела строгой и работящей, как старомодная иммигрантка из Европы, и напоминала мне мою бабушку, которая была родом из Австрии.