Старик статен и величествен, даже волосы лишь слегка прихвачены сединой, хотя ему около семидесяти. О своем возрасте он говорит с удовольствием и с еще большим удовольствием смеется, когда мы не верим, что он так долго прожил на свете. Наши мужья поговаривают, что у него под белой сорочкой военный мундир. И, слушая, как Мустафа напряженно делит на слоги незнакомый текст, я невольно приглядываюсь к его шефу. Большой, широкогрудый, он сидит поразительно красиво, не уходит всем весом в кресло, как грузные люди, не сутулится, даже плечи не опущены.
— Мос-ква — сто-ли-ца Со-вет-ско-го… — старательно выговаривает Мустафа. Мне почему-то кажется, что мой ученик внутренне поеживается от этих слов, вернее, оттого, что приходится произносить их при шефе.
— Сделаем так, господин Мустафа, — прихожу я на помощь. — О Москве мы поговорим с вами в Москве. А сейчас побеседуем о вашей столице.
Мы выбираем нужные слова из текста, составляем диалог о Тегеране, и я большими, как у первоклассника, буквами записываю его Мустафе в толстую тетрадь-разговорник.
— Тамам?[1]
— Тамам! — соглашается он, захлопывая учебник.
И тут меня настигает ускользающий полувзгляд-полувопрос господина Мусави:
— Тамара-ханум, окажите честь — посидите со стариком полчаса.
Предложение неожиданно и совсем не в духе господина старшего администратора: еще не случалось, чтобы он удостоил вниманием женщину. Даже встречаясь с нами в холле и приветствуя, он смотрит поверх женских голов на оранжевые оконные шторы.
— С удовольствием, — отвечаю я, не скрывая удивления, и, пока собираю наши записи-листочки, пытаюсь разгадать, что же кроется за невинным приглашением. Мустафа растерянно поглядывает на меня. Он не совсем уверен в том, что правильно понял слова шефа, и немного побаивается, что наши уроки могут послужить причиной неприятностей. У нас легкий негласный контакт, и он чутко угадывает, что я тоже чуточку оробела. Только робость моя другого оттенка: я, как и все мы, не умею общаться с людьми чужого мира, и постоянный самоконтроль сковывает мою речь, лишает гибкости и внутренней свободы. Вряд ли эта робость пройдет — нас ожидает полная изоляция от местного населения.
— Как вы считаете, у вас способный ученик? — спрашивает господин Мусави да так серьезно, словно именно ради моего признания изменил своему небрежению к женскому роду. Я укоризненно качаю головой и с вежливой уверенностью чужеземца отвечаю:
— Нехорошо, господин Мусави. У вас прекрасный помощник. А о его способностях вы знаете лучше меня — у вас отличное знание языка.
— То есть, вы хотите сказать, что гость хозяину не судья, — снисходительно-иронично переводит он мою осторожность на понятные рельсы, искоса роняя на меня испытующе-беглый взгляд.
— Иначе вы не потерпели бы меня рядом с собой, — улыбаюсь я. — В гости зовут с разбором, разве не так?
— Конечно, конечно, — насмешливо соглашается он. — На Востоке говорят: сердце — не скатерть, перед каждым не расстелешь. Не хотите, значит, правду сказать.
— А два «я» — одна драка. Тоже восточная мудрость, — в тон ему замечаю я.
Господин Мусави, изменив своей привычке скользить глазами по людям, смотрит прямо на меня. На бесцветных губах всегдашняя усмешка, но я чувствую, что этим афоризмом я что-то отвоевала для себя, еще непонятное мне самой, но очень необходимое. Старик похож на экзаменатора, который — наконец-то! — услышал от студента дельное слово. Напряжение, с которым я села на пламенно-оранжевый диван, отпускает ровно настолько, чтобы попытаться перейти на удобный для меня почтительный и полушутливый тон: