Речь у Тони быстрая, Азиз слушает ее напряженно, будто подсчитывает в уме, сколько слов она произносит в секунду. Я перевожу.
— Нет, я учусь другому, — улыбается он, слегка поворачивая голову то ко мне, то к Антонине. — Говорят, мой прадед был поэтом. Но у него не было миллионов.
— А сад?
— И сада тоже. Его купил мой отец.
— Все ясно, — разочарованно усмехается Тоня. — Поэта делают не миллионы, а отсутствие их. Ну а он-то чего ищет в Европах? Такой сад! Ему бы сказочником стать и написать что-нибудь вроде «Аленького цветочка». Для детей. Или про Шехерезаду. Здесь же каждый листик про чудеса нашептывает!
— Что говорит ханум? — наклоняется ко мне Азиз.
— Ханум хочет узнать площадь сада, — лукаво ухожу я от перевода Тониных рекомендаций.
— Четыреста пятьдесят гектаров.
— Как же вы справляетесь с таким хозяйством?
— У нас хороший управляющий. К урожаю нанимаем сезонников дополнительно к штату.
Он не позволяет себе сесть и стоит с чашкой немного в стороне от нас. Изящный, предупредительный. Ни на секунду не проглянет в нем его молодость, студенческое озорство. Неужели он такой же и там, в университетском кругу, вдали от будущих миллионов? О чем он сейчас думает? Торопит ли к концу ставший для него утомительным вечер? Вбирает в себя запахи, шорохи, тени родного сада?
Мы пьем чай малыми глотками, как люди, у которых уйма свободного времени. А на часах уже десять.
На какой-то миг замолкают все — и хозяева, и гости. Ни слова, ни резкого движения. Кажется, что вот-вот щелкнет затвор фотоаппарата — так замерли все, оробев перед колдовской силой ночи. А, может быть, и чай приурочен к этому подлунному часу именно потому, что хозяин хорошо знает очарование тех коротких минут, когда отступает вечер и каждый листок, каждая травинка отдаются сну?
Человек в длиннополой рубахе уносит наши чашки. Безликий и бесшумный, как тень. Медленно идем к выходу. Все так же журчит вода в арыках, скрытых за повлажневшими посадками. От берега, то тут, то там в глубину сада сворачивают узенькие тропинки. На одной из них слышны голоса. Антонина отводит ветки рукой и останавливается.
Десятка два мальчишек при свете фонарей собирают черешню. Им лет по девять-десять. Трое пытаются поднять полную корзину, покрикивают друг на друга, потом волоком подтягивают ее к краю делянки. На шорох листвы они оборачиваются, один выскакивает нам навстречу. Я вижу его огромные оробелые глаза, черные и влажные, как черешни, и в кровь поцарапанные руки.
— Чи?[6]
Молодой хозяин небрежным движением руки отсылает его на место. Притихшие мальчишки провожают нас любопытными взглядами.
Я подавленно молчу. Почему? Разве я не вижу ежедневно таких же мальчишек — официантов, боев, лотошников? Разве я открыла что-то новое?
— Вот сказка и кончилась, — вздыхает Тоня. — Это называется «После бала». — Она виновато жмется ко мне, но она же и выручает своей непосредственностью.
— Почему они работают ночью? Разве им утром не в школу?
Она спрашивает так настойчиво, что мне ничего не остается, как только перевести на немецкий. Азиз не удивлен, не растерян. Он спокойно объясняет, что школа этим детям не по карману.
— Тогда почему они работают ночью? Могли бы и днем?
— Чтобы утром вы купили на рынке мою черешню, а не ту, которая ночь протомилась в корзине. Взрослые, конечно, работают лучше. С детьми потерь больше.
— Почему же тогда не взрослые?
— А разве лучше, если дети умрут с голоду? Мы помогаем им, как можем — даем работу.
— Простите, нам это трудно понять, — я сжимаю Тонин локоток, и разговор прерывается.
Прощаемся. Сын, как и прежде, стоит чуть поодаль от отца. Они очень похожи. Матово-молочным светом облиты черные костюмы. На лицах — ни высокомерия, ни уверенности миллионеров — лишь благосклонная улыбка, за которой своя правда. Ни осудить безоглядно, ни безоглядно принять эту правду нельзя. Захеди-старший мерно кивает в такт прощальному монологу Ираклия гордой седой головой. И в этом покачивании обыкновенная усталость человека, который подводит черту ушедшему дню, и за его усталостью тоже своя правда.
Джип, небрежно фыркнув на мерседес, увозит нас прочь от сада. Успевший выспаться водитель мурлычет без слов что-то протяжное и бесконечное. Припав к пустыне, спит впереди забытый аллахом кишлак.
— Ребята, а четыреста пятьдесят гектаров — это много или мало? — смущенно спрашивает Тоня. — Я и представить не могу.