Он схватил щипцами пучок моих усов и выдрал его вместе с кожей. Господи, какая боль! Я себе и представить не мог, что такая небольшая рана может вызвать столько боли. У меня до сих пор остался маленький шрам на губе. Глаза мои заслезились, но мне удалось сохранить молчание и не вздрогнуть.
— Небольшое предвкушение того, что ждёт тебя завтра, если снова попытаешься выставить меня на посмешище, — он умолк, затем засмеялся и хлопнул меня по плечу большой ладонью. — Но обещаю: ты можешь умереть завтра во время допроса, или мы убьем тебя, как только выжмем всё, что нужно — это по большей части от тебя зависит, но если выживешь, когда мы с тобой закончим, то умрёшь с честью. Мы закопали собаку Ступанича в навозной куче, где ему и место. Но ты, Прохазка, притворявшийся черногорцем, встретишь свой конец, как полагается нашему воину: от пули, стоя лицом к врагу. Я, Мирко Драганич, тебе это обещаю. Потому как тот, кто добровольно оказывается в пределах досягаемости «Чёрной руки», должен быть либо очень храбрым, либо очень глупым, а может, и всё сразу. Так или иначе, Прохазка, спокойной ночи, — он повернулся к двери. — Тебя ждёт тяжёлый день, и советую отдохнуть немного, пока можешь. Dobro spavate [53]!
Я остался один в импровизированной тюрьме, наедине со своими мыслями, которые были совсем не из приятных. У меня не было ни малейшей причины сомневаться, после того что я услышал в последний час жизни Ступанича, что завтра они используют каждую пытку из своего репертуара, чтобы вытащить из меня информацию. Беда только в том, что я действительно не мог предложить им ничего, чтобы избежать щипцов и калёного железа. Драганич, вероятно, не лгал, говоря, что знает достаточно об австрийских операциях в Сербии, чтобы различить, говорю ли я правду.
Я старался собраться с мыслями. Дело было не в длительном и болезненном конце, который мне предстояло встретить, а в самой идее такового. Потому что стояли первые дни июня 1914 года. Цивилизованный девятнадцатый век по-настоящему закончится только через несколько недель, и в те дни у большинства европейцев — даже в отсталой России, пытки вызывали ненамного меньшее отвращение, чем каннибализм. Всё изменилось через несколько лет, когда балканские стандарты заразили самые могущественные и развитые народы Земли; но в то время сама мысль была ужасающей. Я отчаянно рылся в памяти, пытаясь найти истории о христианских мучениках, разорванных на крючьях и жарившихся на решётках, думая о том, как стойко выдержать испытание.
Но почему-то терпеливое смирение мученика никогда не было частью моего характера. Я посмотрел на кладовку и вверх, на окно — и увидел то, что искал: железный гвоздь, торчавший из стропила на низкой плоской крыше. Спустя целую вечность, стоя на пустой бочке, я смог его выдернуть; затем залез на окно и начал отколупывать известковый раствор, на котором держался вертикальный железный пруток в середине. Проём был небольшим, но, может, мне удалось бы протиснуться...
Я работал над раствором часа два или больше, и, хотя пальцы болели и кровоточили, мне удалось отбить половину. Но я сник, когда увидел, что пруток не был вделан в последнюю очередь: он углублялся в стену между двумя массивными известняковыми блоками, которые формировали притолоку и подоконник. Чтобы вытащить его, мне пришлось бы разобрать стену вокруг камень за камнем. Измождённый и несчастный, я спустился и сел на кучу мешков. И уставился на стену. Возможно, я мог бы снять строительный раствор вокруг камня... Возможно... Возможно, это было бы лучше, чем просто сидеть и ждать, пока за мной придут. Квадрат неба за окном стал светлеть, а звёзды — гаснуть. Потеряв надежду; я сидел и глядел на стену. Она была по меньшей мере полтора метра толщиной и построена из аккуратно разрезанного и закреплённого известковым раствором камня. Нет, подумал я, нет смысла: даже прямое попадание из полевой гаубицы едва ее поцарапает.