Все это, вместе взятое, конечно, влекло его в нашу семью, и потому он редко звал брата к себе, а сам часто приходил к нам, раза 2–3 в неделю (если идти через пути Казанской железной дороги, то это было не так далеко).
Я в жизни Сергея Николаевича, в его детстве, вернее, отрочестве, не играла большой роли: так как в районе Сокольников в то время совсем не было никаких гимназий, не только женских, но даже и мужских (только в центре города), а ездить, как брат, далеко на конке я не могла — меня сильно тошнило, то меня отдали жить в пансион, так что зимой я почти не виделась с Сергеем Николаевичем. А летом брат ежегодно уезжал почти на все гимназические и студенческие каникулы к своему дяде в Рязанскую губернию, жившему по должности лесничего в лесу; там он жил один в бане и занимался философией, своей будущей специальностью. При окончании университета за сочинение об этике Гюйо он получил золотую медаль и был оставлен при университете для подготовки к профессуре по кафедре философии. Но так как аспирантура в те времена была бесплатной[82], а он сразу хотел стать на свои ноги, но не нашел в Москве место педагога в средней школе, то на пять лет переехал в Серпухов и потерял живую и непосредственную связь с университетом[83]. <…>
Поэтому, по всем вышеуказанным причинам, я видела Сергея Николаевича только изредка. К тому же и я сама летом уезжала к подругам и в разные другие места.
Могу сказать, что Сергей Николаевич производил впечатление очень наблюдательного мальчика: разговаривает с кем-либо за столом или слушает, а сам исподволь поглядывает на других и незаметно то улыбается, то улыбается уже слегка иронически.
Надо сказать, что у Сергея Николаевича всегда было особое умение двояко относиться к человеку: и просто его воспринимать, как такового, а с другой стороны, как-то иронически, что иногда обижало. Но эта ирония не была злой и не была какой-то нарочитой, а все же иногда проглядывала в нем тоже в отношении близких и любимых им людей. Мне всегда казалось, что эта ирония какая-то бессознательная, неизвестно откуда берущаяся, хотя и критическая в то же время, и правильно критическая. Эта его черта, которую я уловила с детства (я моложе его года на 2) и которая меня неприятно поражала в детстве (меня ведь они, мальчики, товарищи брата, конечно, в свои 13–16 лет презирали как девчонку, да еще и единственную), эта черта сохранилась в нем на всю жизнь и всегда, казалось мне, жила в нем как-то обособленно, где-то сбоку его души, очень мягкой, отзывчивой, чуткой.
Могу сказать с гордостью, что будущая театроведческая специальность Дурылина, его увлечение театром началось в нашем саду: тут они, мальчики 14–16 лет, устраивали любительские спектакли. Во главе всегда был Дурылин, руководил и как постановщик, и как режиссер, и был главным актером; вторым актером был «Коська» Толстов[84]. Сцена, декорации, костюмы, конечно, были самыми примитивными. Зрители: кроме приглашенных одноклассников, мои родители, няня, домработница и человек 10–12 рабочих, живших в отдельном домике на нашем дворе. <…> Ставили классические вещи, главным образом Островского.
Но, в общем, глубокая внутренняя жизнь мальчика и юноши Дурылина и характер его дружбы с моим братом были мне мало известны.
Могу сказать только, когда брату было около 16 лет, он вдруг летом, к великому ужасу няни, стал «нигилистом» (так сам себя называл): оторвал, не совсем, козырек от гимназической фуражки, перестал стричь и расчесывать волосы, надевал красную рубаху и сапоги и уходил куда-то с Дурылиным «на революционные совещания»; он не спал дома в постели, а в саду на траве, ничего не ел дома, а только в огороде сырые овощи и пил сырую воду. Няня приходила в ужас и жаловалась отцу, а он ее успокаивал: «Ничего, няня, это бывает у мальчиков в переходном возрасте. Это все пройдет. Ничего особенно плохого они не делают. А если он ест одни сырые овощи, то это не вредно, скоро ему это надоест». Так и случилось[85]. <…>
Брат купил ноты, книги по теории музыки и… стал писать оперу «Коробейники» (не умея совсем играть ни на одном инструменте). Дурылин писал либретто. Что это была за опера и как можно писать, не умея совсем играть, я (училась на рояле) не представляла себе. Но все это от меня тщательно скрывалось, как от «недостойной понимать».
Но вот приезжаю как-то зимой из пансиона и узнаю сенсационную новость: Дурылин «вышел из гимназии» в виде протеста против школы, методов преподавания и воспитания. <…> Что же дальше он будет делать? Как же без образования? Без диплома? Но странно: отец не возмущался. Отец как-то всегда доверял Дурылину и находил, что, если он так поступает, значит, так ему нужно. Случись это с другим, отец, безусловно, был бы возмущен такой глупостью.
83
Дурылин С. Н. считал, что Всеволод Разевиг (Воля) не по своей воле не остался при университете, а по воле отца поехал преподавать в Серпухов и тем самым загубил свой талант философа.
84
85
Запись в дневнике В. В. Разевига 18 и 31 декабря 1905 г.: «Я начал заниматься философией, стал более или менее сознателен, освободился от порабощения толпы, от всеобщих ложных политических и социальных предрассудков, отказался от социализма, и хотя нет еще у меня определенного политического убеждения, но тем не менее большая заслуга и отказаться от всех предрассудков и таким образом очистить путь дальнейшему политическому развитию, исходящему из общего философского миросозерцания». //