Выбрать главу

Но дедушка почти уже и не слышит старика, дедушка бормочет своё:

— Вот незадача… Вот беда… Вот горе!

Старик, полагая, что речь идёт всё ещё о тех же ребятишках, кивает:

— Конешно! Война и по малым бьёт.

И тогда дедушка кричит опять, кричит сердито:

— Да у меня беда-то, у меня! Располагал, собирался, ехал, насулил внуку всякова Якова, а заявился — пусто.

— Ну-у, это ещё ничего, — басит караульщик. — Это ещё не горе. Ты, похоже, паря, и в самом деле с настоящим-то, с нынешним горем не очень чтобы и видывался… Разве это беда? Это по нынешним меркам — пустяк.

И вдруг спохватывается, что дедушка на такие речи может рассердиться совсем, — опять ласково, даже искательно заглядывает ему в лицо:

— А ты не продукт ли какой привёз, а? В обмен на шапку… Так моя, конешно, не гожа, но ты сделай, соколик, милость — продай мне чего-нибудь и на денежку… Продай хоть чуть-чуть… Что у тебя здесь?

И старик приглядывается к пестерю, ощупывает осторожно мешок с зерном, на котором сидит печально Борька.

Дедушка вмиг настораживается, хватает одной рукой вожжи, другой — отпихивает старика.

— Но, но! Отойди, отойди… Ишь чего заприговаривал, ишь чего запел! Сначала, значит, «ребятишки», а теперь и сам куда не надо полез… Отойди, ёлки-моталки! Говорю, отойди!

— Да ты что? — опешил старик.

— Я сказываю, отойди!

И дедушка так круто разворачивает Карюху, что оглобли трещат; и он гонит лошадь обратно за ворота на пустынную улицу.

Борьку в санях бросает из стороны в сторону, но он даже не держится — ему всё равно. На душе у Борьки теперь такое — лучше бы зареветь.

Колхозную рожь на заготовительном пункте сдали скоро и тут же поехали домой.

Пока рожь сдавали — всё молчали.

Едут они по кривым, обратным переулкам и теперь молча.

Дедушка сидит нахохлясь, думает о том, что зря вот он сунулся в воду, не спрося броду, зря понадеялся на давние слухи и поехал на рынок, ничего загодя не разведав; а Борька сидит к нему спиной, тоже думает о чём-то о своём.

И лишь Карюха устало, но громко, нет-нет да и фыркнет на ходу, как бы стараясь этим подбодрить и себя, и своих печальных седоков.

А когда выбрались на главную улицу, на самый верх её, когда стало видно внизу и знакомый переезд со шлагбаумами, и каменный вокзальчик вдалеке и другую, тоже выбегающую тут к переезду дорогу, то дедушка поворачивается к Борьке, конфузливым, тихим голосом говорит:

— Чего уж теперь… Чего уж… Ты, Борька, не расстраивайся.

И подпихивает пестерь к внуку ближе, отстёгивает крышку:

— Вот, поройся-ка в сенце-то да яблочко вынь… Вынь, вынь! От одного не шибко и убудет…

Но Борька, не поднимая лица от острых коленок, лишь медленно поводит своим низко нахлобученным малахаем: «Отстань, дедко… Не надо… Не хочу…»

— Ну и правильно! Ну и правильно! — суетливо и моментально соглашается дедко. — Очень даже правильно. Мы ещё, знаешь, куда с ними махнём? Мы в Батурине махнём. Там рынок должен быть, там — людней.

И сперва всё с той же виноватинкой в голосе, а затем и расходясь всё больше, и утешая уж не столько внука, сколько самого себя, он шумит:

— Этот долдон-караульщик тоже хорош! «Настояшшова го-оря ты, паря, не видывал… Настояшшова го-оря ты, сокол, не знаешь…» Тьфу! Это я-то не знаю? Это мы-то не видывали? Нет, видывали, знаем, и даже терпеть умеем! Верно, Борь, верно? Вот то-то! А яблочко одно всё ж таки возьми…

И, не обращая внимания на то, что Борька на него не смотрит и ничуть ему ни в чём не поддакивает, он лезет рукой под крышку пестеря в сено, долго роется там, и вот вынимает очень крупное, очень спелое, очень тяжёлое яблоко.

Яблоко так чудесно, что дедушка и про Борьку на миг забывает, и забывает про всё.

Приходит он в себя лишь тогда, когда слышит рядом с собой топот чужих коней и скрип незнакомых полозьев.

С той, с другой улицы, со стороны вокзала на общую дорогу у переезда втягивается очень длинный обоз, и дедушка, спохватясь, дёргает вожжи, думает проскочить вперёд.

Но шлагбаум на этот раз предусмотрительно закрыт, и головная лошадь обоза, и ходкая Карюха чуть ли не упираются в этот шлагбаум хомутами.

— Тпру-у… — катятся по всему обозу всё дальше и дальше к самой последней, к самой дальней подводе звонкие на холоде голоса, и дедушкины сани почти сталкиваются грядок о грядок с такими же широкими чужими розвальнями.

С них спрыгивает женщина-возчик, бежит к своей лошади, берёт её под уздцы, а дедушка как сидит, так и остаётся сидеть на своём месте.

Он остаётся сидеть потому, что видит: прямо перед ним, прямо вот тут вот на чужих санях, так близко, что и рукой дотронуться можно, вдруг начинает шевелиться высокий ворох толстых, тёплых укуток, и оттуда тихо, робко выглядывает маленький мальчик.

Он маленький и очень слабый. Он похож на одинокого птенца в гнезде, он такой заморённый, что дедушка перепуганно охает, привстаёт, почти беззвучно говорит:

— Ох, голубь ты мой милый! Да ты хошь откудова?

А Борька на мальчика смотрит тоже, и тоже хочет спросить: «Ты чей?» — но видит, что тёмные, огромные глаза мальчика глядят совсем и не на него — не на Борьку, и даже не на дедушку, а на позабыто опущенную дедушкину ладонь, на красное, сочное яблоко в этой ладони.

— Отдай, дедушка… Вместо меня ему отдай… От одного, сам говорил, не убудет… — торопливо шепчет Борька, но и тут же опять замирает.

Замирает оттого, что видит теперь: почти вплотную с тем мальчиком возникает ещё и девочка, и ещё одна девочка, и ещё мальчик, и ещё, ещё…

Они тоже глядят на яблоко, а со следующей подводы, и со второй, и с третьей, и с четвёртой, не только глядят, а уже и подают негромкие голосишки:

— И нам, дедушка… И нам…

И вот стоит дедушка Ложкин в своих санях с яблоком в руке, стоит над полуоткрытым пестерем и не знает, что делать. Не знает, что подсказать дедушке, и Борька.

А уже к переезду, всё сильней ухая и грохая колёсами по стальным рельсам, мчится поезд.

Он грохочет так, что у переезда начинают вздрагивать закрытый шлагбаум и вся вокруг в белых сугробах мёрзлая земля.

Огонёк

В самый разгар войны окончил я школу-семилетку и тут же решил: «Отец мой в солдатах, а я пойду в трактористы, в колхозные пахари. Там тоже фронт! Хотя и трудовой… А заодно, — подумал я, — матери помогу. Малышни у нас в доме уйма, все есть-пить просят, матери одной нас не вытянуть…»

Как надумал, так действовать и начал. Загвоздка была только в том: годков-то мне набежало едва четырнадцать. Но тут я пошёл на отчаянное враньё, в отделе кадров машинно-тракторной станции сказал:

— Это у меня лишь справка о рождении потеряна, а так мне давно шестнадцатый!

Кадровичка, сухонькая старушка, пожала плечами:

— Дело не в справке… Кто тебя безо всяких курсов за руль посадит? Никто, ни в жизнь! Да и трактора с трактористами давно в бригадах на весновспашке… Где раньше был?

— В школе был! — не отступаюсь я. И так уговариваю взять хотя бы плугарёнком, подсобником, что кадровичка не выдерживает, говорит:

— Стукнись к директору…

Что ж, иду к директору.

Стучаться, правда, к нему не пришлось: дверь к нему чуть не настежь. Да и сам он — дядька вроде бы ничего. Видно сразу: кто-кто, а он-то побывал уже и на самом настоящем фронте. Вместо правой руки — пустой рукав под ремнём гимнастёрки; по лицу — будто раскалённой железиной шаркнуто. Но брови, а главное глаза, целы; он смотрит на меня весело, даже с интересом.