Девочки весь сад исходили, все закоулки осмотрели, принимались плакать ещё не раз.
Порою под их крики «Кис-кис!» ветровой вихорь опять просыпался, подымал упавшие на траву ярко-жёлтые листья, катил их комом через пустые картофельные борозды, швырял через такие же опустевшие грядки капустника, и тогда девочкам казалось, что это и скачет их палевый котёнок. Они кидались вдогонку, но тут же останавливались.
И вот когда в саду осталась не осмотренной одна лишь старая, чёрная банька, Дашутка вздохнула, почти шёпотом сказала:
— Ничего не поделаешь, придётся заглянуть в баньку.
— Придётся, — ещё тише, ещё осторожнее согласилась Таня.
Осторожность была не пустой. В баньке жил бородатый мокрый мужичок по прозванию Плюх.
Плюха Дашутка придумала сама нынешним летом.
И Таня отлично знала, что Плюх придуман, но тоже его боялась.
Тем более что летом-то, в самую знойную пору, если совсем рядом с банькой затаиться да как следует прислушаться, то в ней и правда что-то поплюхивало и пошлёпывало.
Отец смеялся:
— Трусихи! Это половицы там совсем изотлели… Вот через дыры, когда баня давно не топлена, в неё и забираются от жары, от солнышка огородные лягушки. Осенью после уборбчной полы перестелю.
Но девочки всё равно считали, что в баньке хозяйничает Плюх.
Он, встав на цыпочки, начерпывает ковшиком из печного котла воды в цинковое корыто и пускает по корыту кораблики. Устраивает он кораблики из мокрых листьев, которые сощипывает с банных веников. Рубашка на нём уплёскана, бородёнка Плюха мокрым мокра, — она тоже как банный веник, но только маленький. Когда кто мешает Плюху — например те же лягушки, — то он сердится, трясёт бородёнкой, недовольно стучит босыми пятками по шатким влажным половицам, и в баньке раздаётся: «Плюх, плюх, плюх…»
Прячась за толстый косяк, девочки в баньку всё-таки заглянули. Двери в ней — наружная и та что ведёт из предбанника в мыльню, — обе нараспашку. Отец решил перед ремонтом баньку проветрить, и теперь там сухо, светло.
Там лишь звенит, полусонно тычется в крохотное оконце долгоногий осенний комар, а под оконцем на выскобленной добела скамье сидит себе посиживает, разглядывает комара беглый котёнок.
— Вот он! — обрадовалась Дашутка, но кинуться в баньку не решилась и теперь.
Она лишь поманила издали:
— Кисик, кисик, иди сюда, миленький кисик…
А «кисик» у себя там, на скамейке, даже не пошевелился, даже и ухом не повёл.
Тогда Дашутка стала шёпотом уговаривать старшую Таню:
— Забеги, поймай его… Плюха тут нигде не видно. Котёнок и тот его не боится. Плюх спрятался.
— Мало ли что, спрятался… Сейчас спрятался, а потом выскочит, — не согласилась Таня. — Нет уж, если забегать кому первому, так это тебе. Плюх всё-таки не мой, а твой. Ты его придумала, ты и забегай. А я, в случае чего, стану тебя спасать.
И Дашутка прижмурила глаза, набрала воздуху, совершенно как в омут кинулась в прохладный предбанник.
Из предбанника проскочила к скамье, к светлому оконцу, и пушистый котёнок, не успев мяукнуть, очутился у неё на руках.
На волю Дашутка вылетела ещё стремительней. Сверкая и хлопая голенищами резиновых сапог, прижимая к себе котёнка, она понеслась прямо по грядкам к избе, а Таня бежала рядом и всё приговаривала:
— Ой, не упади! Ой, только не выпусти!
Дома они котёнка стали наперебой угощать.
Таня положила перед ним на пол кусок творожной ватрушки. Он кусок умял, но когда Таня хотела его погладить, то он спину выгнул, сердито напыжился и отошёл в сторону.
Дашутка сбегала на кухню, принесла в блюдце молока.
Котёнок вылакал и это угощение, но от Дашутки тоже отвернулся.
Он не стал на неё смотреть и тогда, когда маленькая Дашутка принялась разговаривать с ним так же ласково, как ласково на своей работе разговаривает с коровами мать:
— Ну что-о ж ты… Ну что-о… Ну, погляди на меня! Ну, помурлычь… Мы-то ведь для тебя стараемся, мы-то ведь тебя очень любим! Даже к Плюху из-за тебя не побоялись войти, а ты всё сердишься на нас… Эх ты, Сердиткин! Эх ты, Хмуркин! Эх ты, Гордей Гордеевич…
И вдруг Дашутка замерла, уставилась на Таню:
— Слушай! А ведь его Гордеем можно назвать. Это имя ему подходит, и оно самое настоящее.
— Верно! — засмеялась Таня. — Он Гордей и есть. И пускай у всех коты — Васьки, а у нас будет — Гордей! Важный-преважный, белогрудый, палевый — ни у кого такого нет!
И тут котёнок уселся, голову поднял, этак бочком изумрудным глазком глянул на Дашутку, глянул на Таню, повёл чинно усишками, в которых застряла белая капля молока, и — замурлыкал!
Имя Гордей ему, видно, очень и очень понравилось.
Малые Звоны
Малые Звоны — это Катина деревенька. За деревенькой в кузнице пылает горн, у горна — Катин отец. И вот как только он выхватит из огня жаркую подкову или раскалённый лемех для тракторного плуга да начнёт бить по ним одноручным молотом, так сразу и становится понятно, откуда у деревеньки такое название.
— От кузнечной музыки! — подтверждает отец, если у них и дома с Катей да с матерью заходит об этом разговор. — От моей музыки, от дедовой, от прадедовой… Ну и, конечно, оттого, что деревенька наша в самом деле маленькая. Была бы побольше, называлась бы погромче. Скажем, Большие Звоны или даже Великие.
Катя смеётся:
— А зачем нам Великие? Нам хорошо в Малых!
И начинает объяснять, как ей в родной деревеньке хорошо. Она рассказывает про корову Бурёнку с телёночком, которые по утрам из тёплого хлева выходят: «Мы-ы тебе рады-ы, Катя!» — на весь двор мычат; рассказывает о быстрых стрижах и стрижатах, которые вьются над здешней речкой; говорит про кота Ваську, про его ласковое на крыльце, на солнцепёке мурлыканье; вспоминает даже отцовских приятелей-трактористов.
— Они вон какие заботливые! Лишь где встретятся, обязательно спросят: «Как жизнь, Катя Кузнецова?» Да ещё и скажут: «Передай твоим папе с мамой наш привет!»
Тут Катя делает передышку, взглядывает на отца, на мать, добавляет:
— Нет, я когда вырасту, и то отсюда не уеду ни за что.
— Не уедешь, так скоро уйдёшь, — ласково, но чуть с подвохом улыбается мать. — В интернат уйдёшь, в школу. А школа в посёлке за рекой, отсюда за четыре километра. А в интернате — друзья, подружки… Поживёшь с ними, поживёшь, да родную-то деревеньку вдруг и забудешь. Что тогда нам делать?
— Ещё слышней названивать! — отвечает за Катю отец. — Если случится такое, я так трезвонить в кузнице примусь, что долетит и до школы, и Катя нас мигом вспомнит… Ну, а если нет — корову на верёвочку, дом на трактор, кота в охапку, да и сами двинемся за Катей. Были жителями деревенскими, станем — поселковыми, чуть ли не городскими. Чем плохо? Может, так сразу и сделаем в первое сентября?
Катя смотрит изумлённо на отца, потом хохочет:
— Тогда выйдет уморушка: все в школу бегут на своих двоих, а я верхом на избе, на тракторе, да ещё и с Бурёнкой… Нет, я же говорю, что не забуду!
И вот наступает день, когда Катя и в самом деле отправляется в школу. Идут они вместе с матерью, и настроение у Кати — прекрасное. Она в новом платье с белым фартуком, у неё новенький портфель, а мать повязалась розовой косынкой и вся стала от этой косынки ещё моложе, ещё красивей. В одной руке у матери пёстрая сумка с Катиными запасными платьишками, а другой рукой она крепко держит Катину тёплую ладонь.
Дорога вьётся по скошенным лугам. Утро синее. Ивы у речки начали кое-где желтеть, но стрижи на юг ещё не улетели. Они, как бы провожая Катю, проносятся низко над дорогой, а сама Катя всё оглядывается на только что пройденный мостик, на крутой обрыв над речкой и на деревеньку.