Выбрать главу

И вот через часок-полтора просека распахнулась, а навстречу и впрямь золотое с голубым!

Золотятся под ясным небом на снегу тонкие кусты ивняка. Играет золотом в снегах за ивняком узкая речка, которая и на Прорву-то не похожа. Через речку — мостик. А за мостиком дорога взлетает мимо крутых сосен чуть ли не в небо; а оттуда — навстречу колее — золотыми под солнцем водопадами прыткие ручьи.

Я на всю эту красотищу ахнул:

— В самом деле — Незабудка!

Отец — стоп! — машину на тормоз:

— Чёрт! Опоздали!

Он хлопнул дверцей, пошёл по следам «Уралов» к мостику.

На мостике потоптался, побил каблуком одно бревно, другое бревно, полез на тот, на весь в ручьях берег. Там, придерживая шапку, долго снизу вверх разглядывал уходящий в крутую гору и весь измолотый колёсами «Уралов» путь. «Уралы»-то сами здесь, наверное, вскарабкались едва — вот отец и думал, прикидывал, как быть теперь.

Наконец на что-то решился, пришагал обратно, сел за руль, спрашивает:

— Штурманём высоту?

А мне — что? Моё дело подчинённое. Тем более вижу: он и сейчас со мной беседовать не шибко рад, не до беседы ему, — и отвечаю коротко:

— Штурманём.

— Тогда держись! — буркает отец, врубает скорость.

Речная ложбина, мостик, крутой подъём двинулись нам навстречу.

Трубы у нас в кузове запоигрывали, загремели, опять друг по дружке захлестали.

И вот, этот берег под нами — долой; мостик под нами — долой; ещё миг — и «газон» со всего маху так и прёт, так и лезет в гору.

Лезет — да на промоинах его мотает, по расквашенной глине водит то так, то сяк. Мотор стонет, чуть не захлёбывается; и я чувствую, и отец наверняка чувствует: силёнок у нашего грузовичишки до самого верха, до перевала, ну никак всё равно не хватит.

И тут вдруг по-за кабиной да за кузовом как грохнет что-то! Вдруг будто какая держалка как оборвётся, как выпустит нас, так мы тут на гору-то и вылетели…

Отец — скорость долой, дверцу настежь:

— Что такое? Почему полегчало?

И вот мы уже стоим за нашим бедолагой-грузовичком на дороге, смотрим под гору, и — не знаю как у отца, а у меня пошёл под шапкой мороз.

Вся наша стальная поклажа валяется на скате горы в грязи, и как её вызволять да обратно в кузов укладывать, представить невозможно. Обстановка — хоть кричи караул.

Да и кого тут кричать? Стоим мы под светлым небом лишь в компании тихих у дороги сосен; рядом с нами только опустелый «газончик» пофыркивает устало да слышно, как вокруг нагретых солнцем древесных стволов оседает снег. И сочится из-под снега в колеи, собирается в светлые струйки, катится под гору по мелким камушкам с торопливым бормотанием талая вода.

Она заплёскивает раскатившиеся по дороге трубы, ныряет в них, булькает пузырями — словно радуется нашему несчастью.

И вся просторная у нас под ногами долина будто смеётся вместе с солнцем: «Что, мол? Штурманули Незабудку? Вот то-то! Потому она и называется Незабудкой, а не от чего-либо иного…»

Мне в голову опять лезут мысли про везение-невезение, да я уж молчу.

Отец сердито сплюнул, заругался на грузчиков. На то, что они играли за работой в хаханьки, трубы покидали кое-как, увязали проволокой на живую руку. Потом забранился на «Уралы», на то, как они избуровили весь подъём; а тут принялся костерить и самого себя:

— Нет чтобы перед броском слазить в кузов да всё проверить!

При этом он и на меня поглядел с досадой, будто я тоже был обязан проверить, и я чувствую себя виноватей всех. Чувствую, а что делать, не ведаю.

Только вдруг вижу: отец сам пошёл по колее, по ручьям под гору к трубам. Выудил сразу три штуки — с них, длинных, гибких, коричневая грязь, прямо как масло, льётся; да он всё равно взвалил их концами на плечо и зашлёпал наверх, на перевал, к машине.

«Ишь ты! А меня даже не зовёт!» — возмутился я. И хочу кинуться на подмогу, да, однако, ещё взглядываю и на свои полусапожки.

На отце — всё рабочее, а у меня полусапожки из тех, что называют «фирменными». Я их приобрёл по совету Эди. Вернее, с великим трудом выревел эту покупку у матери, и вот теперь топчусь, «фирму» свою жалею и новую курточку жалею. На ней, на курточке, тоже наклейки вроде «фирменных».

Но жалей не жалей, а отец — работает! И я на «фирму» машу, выуживаю из ручья одну скользкую трубу, волоку в гору. Я теперь вполне мог отцу сказать: «Гляди, мол! Хотя ноша моя не так велика, как твоя, а стараюсь я ничуть не меньше».

Отец же таскает трубы чуть ли не бегом. В переговоры со мной не вступает по-прежнему. Лишь нет-нет на ходу в мою сторону глянет, и опять — вприпрыжку да за дело.

Он — вприпрыжку, ну и я — трусцой. И хоть уплескался я весь, как утка, хотя руки болят, ноги заплетаются, да я понимаю: спешим мы не просто так. Время теперь не за нас. Весеннее солнце жарит, как нанятое, — лесные дороги впереди за горой рушатся тоже.

Но вот трубы все до единой улеглись на место. Мы лазаем вокруг кузова и по кузову: утягиваем борта и поклажу обрывками проволоки. От её колких концов ладони мои в глубоких ссадинах, но я терплю, не охаю. А тут и отец начинает на меня поглядывать почаще. Более того, он даже просит:

— Вот здесь, Пашка, помоги подтянуть… Вот тут, сына, давай ещё закрутим… Ехать нам теперь придётся ещё быстрей, а то забедуем на этой горе среди водополья, как дед-Мазаевы зайцы.

А когда он отошёл чуть в сторону от машины, когда оглядел увязанную поклажу, то — довольный — и ко мне обернулся всем лицом.

Обернулся, тут же встопорщил испуганно брови:

— Ёжки-ложки! На тебе ведь сухой нитки нет!

— Одна, может, есть… — пробую я пошутить и, держась за крыло машины, силюсь расстегнуть левый, полный воды полусапожек.

А самого так вот и покачивает, так вот из стороны в сторону и водит… А в глазах, то ли от солнца, то ли ещё отчего — золотые комарики. Они ходят кругами вместе с солнцем, вместе с соснами, вместе с отцом туда-сюда, туда-сюда.

— Стой! — кричит мне отец. — Стой!

И, слышу, он чего-то вроде как перепугался ещё больше. Он распахивает кабину, хватает меня под мышки, бухает на мягкое сиденье, срывает сам с моих ног «фирменные», а теперь похожие на осклизлые чуни, обувки.

— Что ты, как маленького! — порываюсь я вывернуться, а он всё равно полусапожки с меня сдёрнул, мокрые носки сдёрнул, ватную стёганку с себя смахнул, под босые мне пятки подсунул, прямо орёт:

— Грейся! Сейчас костёр ещё запалим!

— Какой костёр? Сам говоришь: надо ехать поскорее…

А он не слушает, скачет вдоль дороги, вдоль опушки по влажным сугробам, корёжит там сучья, пеньки, валежины. Я глазом моргнуть не успел: на проталине под сосной полыхнуло розовым столбом пламя.

И опять отец сгребает меня в охапку, тащит к сосне, сажает на опрокинутый, горячо нагретый близким огнём пенёк:

— Теперь штаны скидывай!

— Штаны-то зачем? Высохнут на мне… Вдруг кто по дороге возьмёт да всё же и проедет…

— Не проедет. Одни мы тут. И будем сидеть тут, пока ты у меня не прожаришься насквозь.

Я так и присвистнул. «Вот, — думаю, — допомогался! Опять, выходит, не столько пользы отцу от меня, сколько незадачи. Нет, Эдя прав совершенно: когда не везёт — лучше не ворошись».

И я сижу — не ворошусь. Сижу, укутанный в отцову стёганку, как грудное дитятко, а всё моё барахлишко висит, исходит паром перед жарким костром.

Но отец — удивительное дело! — теперь совсем как подменённый. Он теперь будто сказочному сивке-бурке в одно ушко влез, из другого вылез. И сам переменился, и слышит все мои мысли.

— Ничего, Пашка, ничего! Зато подсобил ты мне расчудесно. Без тебя я трубы-то всё ещё таскал бы да таскал, а ты — раз! — и помог. И давай, Пашка, если у нас с тобой что было до этой поры не совсем так, то теперь пускай будет так.