Они — путейцы тоже. Работа их — не менее важная, чем была когда-то у бабушки. Под началом отца — бригада, ремонтная, путевая. Мать — в этой же бригаде. Каждодневные дела у них — в обе горные стороны от Кыжа. Поспевать на работу надо или на проходящих поездах, или на маленькой, шустрой автодрезине — потому Пашка вспоминает отца и мать всегда поспешающими, и всегда в этой спешке весёлыми.
Весело с отцом, с матерью было и тогда, когда они возвращались домой. Тут тоже разговоры шли всё больше о делах путейских. Даже самое теперь для Пашки памятное началось с хорошей новости о том, что здешнюю железную дорогу решено устроить ещё лучше.
«С этого лета у нас будут быстроходными все поезда до одного! — возбуждённо сообщали отец и мать. — Дело-то развернулось на весь Урал! За нашим Кыжом, на девятнадцатом километре, тоже начал перекладку путей специальный стройотряд. Всяческой техники у них там — сила! Трактора, бульдозера, путеукладчики… Только и мы тут, Пашка, не сбоку припёка. Наша маленькая бригада им — ой как пригождается! Они нас что ни день, то зовут на подмогу!» «Звать зовут, помогать вы им помогаете, а дома-то, в Кыжу, нет-нет да и застревают поезда… Ждут-пождут, когда вы им, работнички, откроете хотя бы тихенький проход!» — подзуживала, вступала в разговор бабушка. «А иначе и быть не может! — не смущались отец с матерью. — Поезда сегодня в ожидании теряют минуты, зато в ближайшем будущем станут навёрстывать целые часы!» «Ну-ну, — продолжала шутить бабушка, — потерпим тогда и мы до ближайшего будущего…» «Потерпим!» — поддерживал бабушкино весёлое балагурство Пашка.
Но сам-то он в эти полные звонких событий дни зря без дела всё же не сидел. Он в это весёлое кипение окунулся сразу, он стал каждое утро провожать родителей на их работу.
И наипервейшим тут было проснуться вовремя.
А уж как проснулся, как заслышал стук двери за отцом, за матерью, так тут и сам вылетай безо всякой задержки из-под тёплого одеяла на зябкий воздух. Выпрыгивай прямо за порог на прохладное крыльцо; кидайся, выколачивай голыми пятками звонкую дробь вниз по крутой лесенке; несись под гору мимо сосен, мимо вокзала, и с последней ступеньки увидишь через густые заросли иван-чая заплёснутый солнцем железнодорожный тупик.
За тупиком — станционные, все заполненные вагонами пути.
Но вагоны чуть дальше, а тупик вот он, рядом! На его рельсах совсем ещё новёхонькая, жёлто-белая, как игрушка, автодрезина. При ней — грузовой прицеп и подъёмная стрела. Отец, мать, их товарищи уже перекликаются утренними раскатистыми голосами, поворачивают стрелу, укладывают на прицеп свежие коричневые шпалы.
Бригада готова укатить на весь долгий день на подмогу к приезжим строителям. И вот когда они помчатся, то подоспевший как раз Пашка им с лесенки помашет. Он им помашет, а отец, мать, все рабочие, удаляясь на автодрезине, ответно вскинут руки, ответно прокричат: «Бывай здоров, Пашка! Жди нас обратно, Пашка! До встречи!» — и ему станет так, будто он сам в эту рань успел сделать что-то нужное, что-то прекрасное. Для этого он сюда каждое утро и спешил, для этого он тут всегда дежурил, этой минуты всегда ждал…
Ну, а в самый-то последний раз всё началось почти тем же порядком.
Над соснами и скалами полустанка, над паутиною электрических проводов, над мокрыми от росы кровлями вагонов реяли с пронзительной визготнёй стрижи. С близкого берега речки Кыжымки наплывали подсвеченные солнцем остатки белого тумана. От путей, от теснящихся там составов терпко пахло мазутом; на рельсах тупика попыхивала выхлопным дымком автодрезина, над нею привычно ходила грузовая стрела.
А за автодрезиной, обочь тяжёлого нефтяного эшелона, от Пашки так же невдали, стоял скорый пассажирский.
Стоял один из тех скорых, дальних, пассажирских поездов, которые отец любил называть одним кратким, напористым словом: «Экспресс!»
Он, этот экспресс, весь был очень длинный, и весь — ало сияющий. Он где-то недавно проскочил утренний ливень, и теперь алые вагоны, и все их окна, и белые таблички под окнами сверкают умыто, свежо.
А ещё он, этот экспресс, был очень тих. На подножках пусто, двери плотно заперты, в окнах ни души; по всему видно — пассажиры спят.
Вдруг фрамуга одного окна стукнула, над опущенным стеклом высунулся мальчик. Волосы мальчика встрёпаны, на щеке розовая полоска от подушки, в глазах дрёма. Мальчик и теперь не пришёл в себя полностью: он трёт глаза, он зевает.
И вот он зевал-зевал; и вот он тёр глаза, тёр — увидел на соседнем пути яркую от солнца автодрезину, увидел хлопочущих там людей и окончательно проснулся.
А как проснулся, то в росных кустах на мокрой лесенке разглядел Пашку. Тут же засиял: «Привет, мол, привет!»
— Привет! — засмеялся Пашка. И, считая знакомство свершённым, крикнул: — Что спишь? У нас, в Кыжу, все на работе давно!
Мать Пашки прицепила грузовой крюк к очередной связке шпал, обернулась к алым вагонам, поманила мальчика:
— Айда к нам!
Пашкин отец тоже оторвался от дела:
— Выходи, товарищ пассажир, выходи! Попрыгай с нашим Пашкой по лесенке!
Глядели на мальчика все рабочие. Моторист Русаков распахнул настежь дверцу автодрезины, протянул руки:
— Скачи ко мне прямо через окошко! Я бибикнуть дам! У моей быстро лётки вон какой голос…
Русаков надавил сигнальную кнопку, автодрезина переливисто загудела.
Мальчик от такого к себе внимания смутился, но не исчез. Он лишь дважды кивками через своё узкое плечо показал: «Я бы, дескать, пошёл, да тут у меня, в купе, мои папа и мама»…
И вот в это самое время на междупутье возник, будто с неба рухнул, дежурный по полустанку Платоныч.
Фуражки на Платоныче — нет. Лохматые брови дыбом. Глаза — вытаращены. Дышит Платоныч со свистом. Никто не успел и понять, как он, такой толстый, грузный, низенький, подлетел сюда. Все увидели его только в то мгновение, когда он ухватил Пашкиного отца за плечо; ухватил так, что отцова рубаха перекосилась, затрещала и высокий ростом отец невольно пригнулся.
— Зубарев, Зубарев! — зачастил дежурный. — Что делать-то? На девятнадцатом в стройпоезде обрыв! Оторвалась платформа с балластом — шурует сюда!
Все — кроме мальчика в алом вагоне, все — кроме Пашки на лесенке — вмиг поняли: через минуту-другую на полустанок обрушится страшное.
Да и Пашка, глядя на отца, на мать, испугался.
Отец как застыл рядом с Платонычем, так неподвижно и стоял.
Мать, чтобы не закричать, прикрыла обеими ладонями рот. Её огромные от ужаса глаза были устремлены в ту сторону, где за Кыжом вверху изгибался, нырял за белые скалы стальной рельсовый поворот, и оттуда надвигалось вот что: по редкой, но потому ещё более грозной случайности в стройотряде, который спешно перекладывал путь на девятнадцатом километре, при отцепке от тягача не сработали тормоза гружённой колотым камнем восьмиколёсной платформы, и она пошла-пошла самоходом под уклон на Кыж.
Строители только и успели, что кинуться к рации, дать тревожный сигнал. А платформа набирала скорость. Она с каждой секундой становилась всё более похожей на гигантскую торпеду, и отвести её удар маленькому Кыжу было некуда. Вот здесь вот — товарный состав с лесом; вот здесь вот — эшелон со взрывоопасной нефтью; а тут стоит пассажирский, полнёшенький спящих людей.
Если же переключить стрелку, если послать «торпеду» в обход главного направления в тупик, то ударом разобьёт хрупкую автодрезину, да всё равно одичавшая платформа, падая, может грохнуть и по пассажирскому…
Пронеслось ли всё это в голове Пашкиного отца — неизвестно. Должно быть, пронеслось. Он вдруг от своего оцепенения очнулся, сказал Платонычу чётко, быстро: