Я ехал и представлял себе карту Москвы: овальная, с неровными краями, с темными пятнами лесопарков и извилистой веной реки. Примерно так выглядела моя язва желудка, когда мне показали ее на снимке.
В большом больничном вестибюле продавали цветные газеты, пачки с растворимыми супами и воздушные шары. Если бы нам было на 60 лет меньше, я бы обязательно купил ярко-зеленый шар, сам надул его и принес в палату. И ты бы, наверное, широко улыбнулась по-детски, как улыбаются девочки с большими бантами в старых-престарых мультфильмах… Я выстоял очередь перед узким окошком, из которого бил яркий лимонный свет, и назвал твою фамилию. Девица с каштановыми волосами долго водила линейкой по каким-то листам — то в одной тетради, то в другой, и перед глазами у меня мелькали списки, в которых фамилии написаны разными почерками и чернилами. Я не знал, что однажды буду искать тебя в списках.
11
Оглядываясь назад, я чаще всего вспоминаю Москву 60-х — вспоминаю так, будто кто-то включил старый черно-белый фильм, и, оглушенный громкой музыкой, пробивающейся сквозь шипение пленки, я вижу на экране себя. Я иду по набережной Яузы с тетрадью под мышкой, и где-то вдалеке, за бульваром, звенят трамваи. Кому сейчас рассказать — засмеют, обвинят в сентиментальности и вынесут справедливый приговор: старик. Еще бы! Не понимаю, как можно любить то, во что превратилась Москва? Здесь теперь остается только спотыкаться на скользких ступенях, утирать замерзшей морщинистой ладонью постоянно текущий нос и подставлять зад под укол на белом 14-м этаже, поближе к раю, которого нет и никогда не будет. Я знаю, ты опять назовешь все это разговорами ни о чем. Ты совсем не романтик, но что с этим поделать. Смешно, наверное, быть романтиком, когда тебе скоро 70.
Мама всегда хотела, чтобы я стал инженером. Банально, но тогда эта профессия была едва ли не пределом мечтаний. Вскоре ей на смену пришел космонавт, но кому еще он обязан своим появлением, как не инженеру? Я хорошо знал математику. Это была главная наука, которая гарантировала спокойное, обеспеченное будущее. У меня даже была кличка — Тангенс — из-за того, что мне особенно хорошо давалась тригонометрия. Я смотрел на формулы, нарисованные мелом на темно-серой доске, и видел в них главный смысл жизни. Так нас учили думать, по-другому мало кому удавалось, да и стоило ли грести против течения и создавать себе лишние трудности, за которые не прощали?
Моя комната в общежитии выходила окнами в кривой тенистый переулок, на другой стороне которого стояли низкие деревянные дома. Их жители носили из сараев дрова и развешивали во дворах белье. Наверное, они тоже ругали все новое, как мы сейчас. Со мной в комнате жили еще пятеро: кто из Ташкента, кто из Барнаула, кажется, один был из Мурманска. Я спал на высокой кровати с округлыми чугунными спинками, ел бутерброды с рыбными консервами и ходил на футбольные матчи. Тогда главной командой страны была “Динамо”, и мы ездили на все матчи, а потом садились шумными компаниями в Петровском парке и пили пиво. Однажды я чуть не подрался с болельщиками соперников, но нас вовремя растащили.
Больше всего в Москве я любил площадь Ногина. Мне нравился этот огромный зеленый бульвар, спускающийся в сторону Москвы-реки. Его окружали высокие старинные дома с эркерами и балконами, с угловатыми водосточными трубами и ровными, как края цилиндра, колоннами. Все называли это место Китай-город. Только потом я узнал, что к Китаю оно не имеет никакого отношения. Глядя в пустоту переулков, отходящих в разные стороны от площади, я представлял себя москвичом, выросшим среди этих домов, закопченных фонарей и подворотен. Это место так и хотелось назвать “домом”, в котором осталось чье-то московское детство.