Хотя речь диктатора звучала решительно, сердце у него самого билось порывисто. Он опасался, что кто-нибудь, особенно из русской знати, хотя бы и осторожно, но может попытаться отклонить подписание такого важного документа без предварительного совещания, без возможности даже некоторое время обдумать свой ответ.
Не особенно чуткий, но хитрый и опытный в дворцовых и политических происках, Бирон понимал, что стоит одному подать голос не в пользу бумаги, начнутся споры. В худшем случае – проект лопнет, в лучшем – осуществление его отсрочится на неопределенное время. Все станет известно Анне Леопольдовне и ее принцу-супругу… И снова придется заводить тяжелые пружины.
Но отступать Бирон не любил, упрямый и наглый по природе. И сейчас он, едва кончил речь, повернулся вправо от себя и положил лист прямо для подписи Остерману, как самому влиятельному после себя лицу в тайном совете, как своему постоянному противнику, хотя и не явному.
Бирон как бы спешил использовать полусогласие канцлера, высказанное осторожным дипломатом в разговоре перед началом заседания.
Но и Остерман, хотя атакованный в лоб, держался наготове.
Сейчас у него начался, вдруг, сильнейший приступ его сухого, затяжного кашля, известного всем, особенно тем людям, которые иногда ставили старому политику вопросы, требующие прямого, откровенного, но для Остермана нежелательного ответа.
Этот «дипломатический» кашель, как его звали злые языки, положительно потрясал в этот миг сухую, длинную фигуру канцлера со впалой, старческой грудью.
– Пу… пусть там… – мог только он кое-как выдавить сквозь зубы, показывая налево от Бирона, где сидел Миних и другие, военные больше, сановники. – Пусть они… Сейчас и… я… потом… сейчас!..
И он закашлялся еще пуще, закрыв лицо и рот большим, цветным шелковым платком своим.
Бирон, стиснув до боли зубы от сдержанной досады, доходящей до ярости, натянул подобие улыбки на свое деревянное, грубо-красивое лицо и молча обернулся к Миниху, подавая ему лист.
Фельдмаршал, словно заранее ожидавший этого, взял бумагу, положил перед собою и, не торопясь, потянулся рукой к чернильнице, чтобы омакнуть в чернила гусиное перо, лежащее наготове.
Обмакнув, он осторожно потряс перо над чернильницей, чтобы сбросить излишек чернил, и, потянув обратно руку с пером, другой рукой поправил лист, назначенный к подписи, уложив его прямо перед собою, чтобы удобнее было писать.
Делал все это фельдмаршал особенно методично, не торопясь, словно выжидая чего-то. И когда рука уже лежала на листе, готовая писать, он быстрым взором исподлобья окинул, словно уколол или пересчитал молча тех трех-четырех генералов и сенаторов, – вельмож из русской партии, – которые могли бы воспользоваться предложением Бирона и начать обсуждение декларации. Но первый заговорить никто не решался, зная мстительный и неукротимый нрав временщика.
Тогда Миних, уж без дальнейшего промедления, быстро и четко, своим красивым почерком вывел чуть пониже текста: «Фельдмаршал фон Миних». И положил перо на край массивной, бронзовой чернильницы, поставленной здесь, перед местом регента.
Нетерпенье, опасение, злоба и страх, буря тяжелых ощущений, целый вихрь мыслей и дум – пронеслись в уме, в душе у Бирона, пока прошли эти страшные несколько мгновений, когда Миних дал свою подпись на бумаге, предложенной ему регентом.
Но едва первая буква подписи зачернела на синеватой поверхности толстого, почти пергаментного листа, Бирон безотчетно издал вздох облегчения, и настолько явственный, что Трубецкой, сидящий рядом с Остерманом, услышал его и выразительно переглянулся со своим соседом, графом Черкасским.
Сделав последний росчерк, Миних вопросительно взглянул на регента.
– Дальше прошу! – больше движением головы, чем звуком указал регент.
Бумага перешла к следующему, Салтыкову; тот, подписав, передал соседу, Бестужеву, и так далее, пока, обойдя левый край стола, лист не вернулся на середину и снова появился перед Остерманом.
Постепенно, по мере того как ряд подписей становился длиннее и гуще, кашель канцлера затихал, ослабевая, и наконец совсем прекратился к той минуте, когда бумага снова очутилась перед его глазами в ожидании подписи.
Покачивая с довольным видом головою, Остерман поправил очки и, протягивая руку за пером, предупредительно поданным ему Бироном, заговорил.
– Ну, как же иначе может быть: все желают!
Медленно, методично выведя свою подпись, он продвинул лист соседу справа, князю Трубецкому.
– Подписывайте, господин генеральс-прокурор!
– Пишу… пишу! – торопливо, привычной рукой подмахнув бумагу, отозвался тот. – Чудесная мера задумана его высочеством! Теперь исчезла всякая опасность для отечества…
– Это… с его стороны! – кивая на принца Антона, в эту минуту появившегося в зале, сказал шепотком Остерман. – Конечно, он теперь впредь будет безопасен. А вот интересно мне, как он станет подписывать сей документ? Не заупрямится ли? – обернувшись к Бирону, задал осторожный вопрос канцлер.
– Теперь, когда все подписали… Не посмеет! – негромко ответил регент и приподнялся с места, отдавая почтительный поклон принцу Антону, который, став у свободного конца стола, сперва поклонился герцогу, а затем отдал всем общий поклон.
Как волна подымается и падает у берега – поднялись два ряда голов, привстали все сидящие по обеим сторонам стола, откланялись принцу и снова уселись на свои места.
За широким пролетом раскрытой двери, в которую вошел принц, в соседнем покое виднелась знакомая всем фигура принцессы Анны, усевшейся в кресле недалеко от дверей, так что ей было видно и слышно все, что происходит за столом.
Юлия Менгден и еще две-три приближенные дамы стояли поодаль за креслом принцессы.
Печальный, смущенный, занял принц Антон свое место на свободном конце стола и, видя, что все молчат, ожидая от него первого слова, нерешительно, заикаясь сильнее обычного, заговорил так же по-немецки, как и Бирон, лишь более книжным, правильным языком:
– С… сс… свет… тлейший герцог-рр… регг… гёнт… и ггггосс-ппода мини… стры и ссе-ннат-тторы! Я-я яааавляяаа-юсь ссю-да по приглашению вввер-ховвного… сссоооввета… и…
Не зная, что сказать дальше, принц еще раз отрывисто отдал поклон одной головой и умолк, сидя навытяжку в своем кресле, необычно бледный и серьезный.
Тогда Бирон, еще при первом появлении у стола принца Антона принявший необыкновенно строгий и безучастный вид, повел речь, не обращаясь прямо ни к кому, а словно оглашая очередное постановление совета:
– Первее всего считаю долгом огласить, что мною подписан указ, – апробованный высоким собранием: о назначении ежегодно по двести тысяч рублей принцу и принцессе брауншвейгским, как высоким родителям его императорского величества, и по пятьдесят тысяч рублей цесаревне Елисавете.
Принц Антон счел нужным снова встать и с поклоном проговорил:
– Спешу изъявить бббб-благодар-ность… его ввеличеству… и праа-авитель-ству все-еему… особли-иво ваа-м, ввва-аше ввыс-сочесс-ство!..
– Разная бывает благодарность! – все так же не глядя ни на кого, желчно заговорил регент. – И то, что узнало ныне правительство со стороны вашего высочества, вряд ли благодарностью именоваться может.
Принц Антон, совершенно подавленный таким грубым укором, брошенным ему в лицо при всех, попытался все-таки подать голос.
– Я нне ппо-онимаю… Кажется, я… Я… нни-ичего такк-кого не сдее-лал… Я все-егда стаа-рался…
– Не извольте отрекаться столь поспешно, ваше высочество! – совсем резко перебил его Бирон. – Чтобы потом самому не сожалеть, когда дело объяснится. Наверное, ни я, никто на свете не посмел бы поднять голос против вашего высочества, не будь слишком явных доказательств для обвинения. И я позволю себе изложить оные во всеуслышание.
Взяв толстую тетрадь, лежащую перед ним, – сыскное дело о заговоре военной партии, Бирон раскрыл его на приготовленной закладке и стал медленно, но внятно читать по-русски отрывок, очевидно уже не раз читанный им и перед этим: