– Ишь, какой разборщик нашелся! – не утерпев, вступил в беседу и Яковлев, давно уже приковылявший поближе из своего угла. – А ты, мусьяк, того не скажешь, что сам твой же Людовик Французский немцу Миниху два мильона рублевиков подсунул, только бы тот присягу нарушил, тестя евонного, круля из ловушки повыпустил!.. Вот истинная причина, что поляк улепетнуть от нас мог!.. А не то што… Генерал бравый наш Миних – да деньгу любит, охулки на руку не кладет, нет…
Стрела была направлена хорошо. Сразу послышались голоса с разных сторон. Говорили старые и молодые.
– Слыхали… И мы слыхали… Два мильона сцапал немчин!.. А то бы ни в жисть наши не выпустили круля.
– Вестимо! Как крысу в норе, окопали мы ево в этом самом Гданске! – подал голос солдат из кружка таинственных собеседников. – Я тамо был. Мерзли, голодали, а в оба глядели!.. Не упустили бы полячишки, кабы само начальство нам глаза не отвело!.. Вестимо: генералы-нехристи все, не нашинские!.. Немцы-бусурмане, так они друг дружку и покрывают… Э-эх, нет нашего батюшки, царя Петра Лексеича. Государыня, слышь, при смерти… Государь названый – дите малое. Кто править станет!.. Што с нами буде!..
– Плохо буде, детушки! – словно обрубил речь старик-начетчик. – Я и сам служил еще амператору Петру свет Лексеичу. И при мне немцы в делах были. Да для нашего, расейского царя – свою же братью вот как лихо колотили!.. А как обошла-обложила сила чужая нашу Расеюшку… Вся правительства наша – скрозь немцы… И по судам, и по воеводам… И ахфицеры, и по купечеству… Податься нашему брату русаку некуды.
Мы по простоте, а они со сноровкою, с хитрою!.. И было плохо, а стало овсе худо! Буде и тово хуже!.. Вот, повидите сами, братцы… – таинственно, глухо, но внятно заговорил он, окинув горящими глазами слушателей. – Повидите сами… Ен – близко!.. Последние ноне времена пришли… Голод кругом. Хлебушка нету. Чему грош раней цена – ноне алтын плати. Поборы, доимки у хрестьян из души выколачивать стали. Села пустеют от бедности. Чума, слышь, мор идет на Расею. Пожаром кругом земля полыхает. Переписывать не то людей – собак да лошадей ноне стали. Клейма на руке класть будут… Вот как палачи теперя на разбойниках выжигают – так на всем хрещеном люде тавро поставят… Чай, сами слыхали: сулят и монастыри все древние прикрыть, церкви Божии припечатать, не пускать народ на молитву… Ветхи, мол, стали храмы те – толкуют никоновцы, дети антихристовы… Разумеете, детушки: «ветхую веру» ен рушить хочет. Свой завет, антихристов, наведет на нас!.. Близко, о-ох, близко последние времена… Стонут тяжко люди… Могилки отцовы и те стонут!.. Брат на брата восстает и предает сын отца!.. Последние времена!..
Старик умолк, поникнув головой. Наступившую тишину прорезал чей-то скорбный, подавленный возглас:
– Ох, пропала наша мать-Расеюшка!..
– Дудки!.. Врешь!.. – сильно подал голос коренастый матросик, Толстов, который и раньше проводил бранью уходящий дозор. – Не выдадим Расею! Только, слышь, пущай матушка царица мирну кончину примет… Ее бы не тревожить, голубушку, в останное… А тамо мы энтих всех бусурман и с набольшим ихним, с энтим псом курляндским, всех к рукам поприберем!
– Верно, камрат! – отозвались решительно гвардейцы-солдаты, сидящие особняком. – И у нас те же толки идут. Верное ты слово сказал. Некуды дальше! Пошабашить с им пора…
– Что пустое толковать! Кто вас испугается? – поджигая всех на более яркие проявления своих затаенных дум, вмешался Яковлев. – Коли тут про герцога курляндского было молвлено, так, слышно, ево и регентом оберут. Он будет царским правителем до совершенного возраста государя малолетнего, Ивана Антоныча. Што вы тода поделаете, мужичье сиволапое да солдатня бездомовная!.. Тля вы, вши закожушные, вот и одно слово!..
– Што поделаем! – разгорячась еще больше, отозвался гвардеец. – Увидишь тогда!.. Не мы одни тута кашу варить будем. Из вышних людей, из начальства, гляди, тоже с нами не мало заодно объявится персон хороших!.. Только б час пришел.
– Да што и начальство! – задорнее прежнего подал голос Толстов. – Мы без ево кашу сварим, коли крупу в котел засыпать будут. Я первый покоряться не стану такому управителю. Ни в жисть! Хто он?.. Нешто мы не знаем?.. Да у меня самово дома онучи на печи сушат такие вельможи, как этот герцог из псарей… Конюх он и конюшого роду!.. А чем в знать попал – тем и в землю пойдет, проныра!.. Не стану ему присягать, хучь бы тут што!.. Убьют – пущай, не жаль! Жисть-то наша и так не больно сладка… Терять нечего! Двум смертям не бывать, одной – не миновать… Чево ж тут!..
– Ишь какой храбрый! – все продолжал подзуживать Яковлев, пользуясь общим повышенным настроением. – Не присягнешь!.. А за это, мало что казнят, пытать станут, в застенок поведут… На допрос, знаешь!..
– Пущай! Бог – Он видит! – твердо, с остановившимся взором, побледнев, ответил Толстов, словно уже стоял перед дыбой. – Он заплатит!.. И мне… и тем, хто рвать меня станет на куски. Руки ломать будет, на огне жечь али што там у них… Как душа велит, так и сделаю. Пущай жгут!..
– Ой, жгут! – вдруг прозвенел надорванный, истерический отклик, словно загадочное эхо из глубокой пропасти.
Молодая бабенка с выбитым глазом, повязанным тряпицею, выступила из толпы вперед, и свет ближайшего фонаря выделил из полумрака ее бледное, землистое лицо, где на одной щеке багровели два плохо заживших еще рубца. Одной рукой она запахивала одежду на груди, а другая, висящая плетью вдоль тела, была как-то странно вывернута ладонью наружу, вся вспухшая, багровая, страшная, как у многодневного утопленника. Раскачиваясь слегка всем телом, словно стараясь заглушить в себе неумолчную боль, она запричитала жалобно, надрывисто, как причитают над покойником в ночи:
– Жгут, братику!.. И баб, и деток малыих… Никому спуску нету от немцев треклятыих!.. И кости ломают, и ножами режут по живому телу… Вот, гляди…
Она здоровой рукою приподняла свою мертвую, висящую бессильно.
– Навеки искалечили… На дыбе трясли, рученьки белы выворачивали… хлестали по чем попало без памяти… вот… и глаза нетути… и вот… рубцы… И огнем пытали, о-о-о-х, и поминать то жутко!.. Отбили нутро, окаянные. Мало меня – доченьку мою, девчоночку, на моих очах запытали… Все правды доведывалися… Вот, белая я стала в два денечка, как на пытке побывала у извергов… – сдергивая платок, сказала она.
Седые волосы с редкими черными прядями рассыпались по худым, вздрагивающим плечам полубезумной женщины. Все тише звучала ее неумолчная жалоба:
– Доченьку… малую на очах моих зареза-а-а-ли… О-о-ох.
С тихими стонами снова ушла она в свой угол, словно потонула во тьме, там царящей.
– Да што ты?.. За што? Экая жалостная… болезная… Про што пытали вас? – обступили со всех сторон бабу участливые люди.
– За што?.. Не ведаю… Сама не ведаю.
– Да хто ты сама-то, бабочка?..
– Дворовые мы… Волынских были… Може, слышали? – совсем устало, не громко прозвучал ответ бабенки. Словно в порыве она истощила последние силы и ее потянуло к дремоте.
– Как не слыхать?.. Известные бояре… Большой господин был! – послышались отклики. – Министер, да наш, русский… Вот ево немец, Бирон, и слопал!..
– Мы ихние! – безучастно продолжала пояснять женщина. – Всю дворню, почитай, взяли… Я при господах была. И меня повели. Все допытаться хотели. А чево – и посейчас в толк не возьму!.. Наше ль дело, што господа промеж собой творят!.. Язык мне резать хотели, чтобы молчала про пытку… Да потом отпустили уж, за околицу вывезли, сюды и ворочаться не велели. А куды мне, калеке… У нас бедно. Хлеба и не родило. Тута хошь Христовой милостынькой пропитаюся… Да маяться мне и недолго… Все доченьку забыть не могу… Ма-а-ахонька… девятый годок ей-то пошел… Ее за што!.. Злодеи… ироды треклятые!.. За што!
Истерические рыдания потрясли ее изломанное тело. Упав ничком, она вся колотилась о грязные доски пола. Несколько участливых рук поспешили ее схватить, не давая ей слишком сильно биться в этом диком припадке неудержимой скорби.