Афганская война вызывала вопросы, но это было место, где воевал отец, и Эдвард не мог в своем сознании замахнуться на него. Эдвард был воспитан на армейском патриотизме отца и на вере в то, что то непогрешимое государство, за которое он отдаст жизнь, хочет лишь мира во всем мире. Перестройка внесла бурю критики в печать и на телевидение, но этой критики он как будто не слышал. В девяносто втором опубликовали пакт Молотова-Риббентропа. Раньше все происходящее вокруг совершалось как будто бы в параллельном мире, теперь же Эдвард почувствовал, что вырос и вступил в этот мир.
Ему стало стыдно того, во что он верил, еще более стыдно — за отца, за всех мужчин, кто воевал за Союз. С мыслью о военной карьере было покончено.
Это была первая мысль, которой он не поделился с отцом. Раньше он делился всем, считая мать все-таки «недостойной» выслушивать некоторые свои соображения. Теперь же все стало наоборот: мать стала конфиденткой. Вместе они решили, что, чтобы предотвратить подобный стыд у собственного сына, чтобы рассказывать людям правду, Эдварду нужно стать журналистом.
Теперь Эдвард шел по сизым от надвигавшихся сумерек улицам Парижа:
— Суфии, моджахеды, янки, революции, свобода. Да зачем они мне? Эти люди убили бы отца просто так, не подумав. Он был их врагом, а теперь я, его сын, — становлюсь на их сторону. Я прикрываюсь маской того, что нельзя помнить былого вечно. Но нет, можно помнить! Эти люди убили бы отца, и снова сейчас бы это сделали — они помнят. Я ответствен перед своим отцом. Он дал мне жизнь, сделал из меня человека с волей, чувством долга. День ото дня он внушал мне, что я должен быть мужчиной, что должен отвечать за свои слова, что должен подтягиваться не меньше двадцати раз и уметь пить водку из горла. День ото дня он надеялся, что воспитывает будущее своей страны.
А перед афганцами за отца? И за свою родину? Разве нет? Разве не родина руками отца и других таких отцов была тираном, завоевателем? Мой долг — защищать те права, которые появились у нас. Мой долг — делать все то, чтобы чей-нибудь еще отец не вскрикивал ночами. Я ответствен за своего отца, за тысячи других отцов, которые умирали за нашу страну. Как я могу их предать тем, что буду бороться с самим зачатком несправедливости и горя? Я ненавижу патриотизм. Это — продажная девка политики. Эта борьба — мой личный долг, она имеет отношение ко мне только как к человеческому существу, а не как к гражданину своей страны. У меня теперь и гражданства два, так где же правда?
Сумерки сгущались. Неужели он должен был умереть вот так глупо: напиться и — под автомобиль? Куда теперь идти? Видеть кого-то было невозможным, оставаться одному — еще горше.
Отец всегда внушал, что его родина — это лучшая страна в мире. Но и недели не проходило без того, чтобы он не обхаял командира-идиота, безденежье и все военное руководство, вместе взятое. А потом, двадцать третьего февраля, напивался и кричал, что «мы»-де еще всем покажем. При этом он отыскивал Эдварда в квартире, выволакивал за плечо посеред комнаты и, дыша водочными парами в лицо, спрашивал: «Правда, ведь, Эдик, покажем?» Возражать Эдвард не решался.
Так хочется сказать отцу что-то доброе, поделиться с ним мыслью, хотя бы просто сказать, что его воспитание сделало из мальчика настоящего человека. Или поделиться, что сегодня на улице солнце и хорошо, а на завтра обещают дождь. Эдварду вспомнились те времена, когда между ним и отцом не существовало секретов. Как было хорошо рассказать о том, что тебя волнует, как хорошо услышать совета от человека, который, кажется, никогда и ни в чем не бывает неправ! Он посмотрит на тебя темными глазами, ухмыльнется твоим детским проблемам и скажет точно так, как нужно поступить. И так чудесно он это делал! Как иногда потом в жизни не хватало его совета! Они ведь почти перестали разговаривать в последние несколько лет. Все общение шло через мать. Она говорила: «отец передает привет» или «спрашивает, как у тебя дела». Эдварду было словно стыдно позвать отца к телефону, как если бы предатель не мог снова вернуться на родину. И ведь Эдвард понимал, что ничего плохого не сделал, знал, что отец гордится им, но что-то останавливало каждый раз, когда хотелось поговорить. Слова застревали в горле, и подступал беспричинный страх того, что связь потеряна навсегда.