Высоко, прилепившись там под беленым потолком, как вьюрок на стене амбара, зазвенел звонок, возвещавший о двухминутной перемене. Мэри Лэндис, с табличкой дежурной, приколотой к поясу, поднялась со своего места в середине класса. На поясе у нее был красный широкий ремень с медной пряжкой в виде стрелы и лука. Рукава свитера цвета лаванды поддернуты, так что руки было видно по локоть – прием дешевенький, но пикантный. Болтали о ней невесть что, и, может быть, из-за сплетен ее лицо показалось ему на этот раз жестким. Взгляд зеленых, прищуренных глаз будто примораживал к месту. Веснушки поблекли. Уильям понял, что в этом году почти не слышал, как она смеется, впрочем, может быть, потому что они выбрали разные курсы – Мэри секретарский, а он подготовительный для колледжа, – и встречались всего раз в день, на уроке английского языка. Минуту она постояла, заслоненная почти до пояса полосатыми, будто зебра, плечами Джека Стивенса, а потом повернулась и окинула класс таким холодным, скучающим взглядом, будто все ей давно надоели. Великолепная ее осанка только подчеркивала появившуюся теперь угловатость. И тревожную неловкость, которая жила, наверное, в ней всегда, затаившись под детской мягкостью. У нее были четкие скулы, а линия прямого, надменного подбородка казалась при сумрачном свете размытой и будто дрожала. Юбка была как трапеция. Ниже пояса Мэри была худая, ноги, его когда-то обогнавшие, и сейчас были крепкие – в хоккейной команде и в группе поддержки Мэри числилась среди лучших. Но над поясом появился объем, и она, чтобы сохранить равновесие, стояла, прогнувшись назад. Она отвернулась и, двинувшись в выходу, запнулась о выставленную ногу. И холодно смотрела на одноклассника, пока тот ее не убрал. Мэри привыкла к таким знакам внимания. Грудью вперед, она прошествовала к выходу и улыбнулась кому-то, кто был в коридоре, показав свои маленькие белые зубки, до того радостно и тепло, что у Уильяма заныло сердце. Он признается ей сегодня.
Через минуту хрипло зазвенел второй звонок. Уильям шел к своему классу сквозь пропахшую всеми парфюмерными запахами толпу и напевал себе под нос старую песенку – медленно и протяжно, подражая негру певцу, который в этом году вернул ее из небытия:
И, напевая, вдруг почувствовал ликование, которым был полон его день. Он знал все ответы, он всё подготовил, учителя вызывали его, только чтобы поставить в пример. Так было на тригонометрии и на обществоведении. На четвертом уроке, в спортивном зале, где он всю жизнь оставался в хвосте, он, играя в волейбол, чуть ли не перепугал даже своих – так он прыгал там и орал. Мяч в его огромных ладонях теперь казался как перышко. После душа Уильям вышел на ледяной холод с мокрыми, слипшимися волосами, отправился в кафе к Люку и съел там три гамбургера в кабинке вместе с тремя ребятами из класса на год младше. Один из них был Барри Крупман, высокий, пучеглазый мальчишка, приезжавший в школу автобусом из маленького городка Боусвилл, гипнотизер-любитель, который как раз рассказывал очередную байку про бизнесмена из Портленда, штат Орегон, который под гипнозом вспомнил шестнадцать реинкарнаций, включая свое воплощение в виде наложницы верховного жреца Изиды в древнем Египте. Второй был его приятель, Лайонел Гриффин, толстенький симпатяга со светлыми волосами, торчавшими из-за ушей, будто гладкие навощенные крылышки. О нем болтали, будто он педик, и сейчас его тоже больше всего заинтересовал трансвеститский аспект духовной миграции. Третьей была девушка Лайонела, по имени Вирджиния, скучная, непонятная, которая только молча тянула одну за одной сигареты из пачки «Герберт Тайритонз». От ее серой физиономии и унылого взгляда, от того, как взвизгивал Лайонел, толкая ее локтем в бок, Уильяма передернуло. Он с удовольствием бы пересел к одноклассниками, но те его не позвали. Эти же смотрели на него с восхищением.
Уильям спросил:
– А он часом не как Арчи, т-т-т-тараканом не был?
Крупман напрягся, опустил глаза, спрятавшись за своими пушистыми ресницами, а когда снова поднял, то зрачки стали маленькими и холодными, как отверстия у мелкашки.