Выбрать главу

Царь полон страха — как пройдет казнь, не будет ли «непредвиденных беспорядков». И в то же время горит местью. Он разработал церемониал, но его беспокоит мысль о недостаточном наказании для тех, кто пойдет в каторгу и на поселение. Отсюда идея второй виселицы.

Даже видавший виды князь Лобанов-Ростовский смущен, да и царь не уверен, иначе не стал бы советоваться с министром — ведь мог просто приказать! В самом деле, хотя в российских судах издавна процветало беззаконие, но добавлять наказание уже после объявленного приговора министр юстиции считает делом рискованным. Два часа назад декабристам было прочитано, что они будут «ошельмованы»: разжалованы с сожжением мундиров, лишены дворянства, орденов, — и теперь выходит, что Николаю все мало, ему еще нужна виселица с именами. Но что за имена должны быть на. ней прибиты! Трубецкой, Волконский, Шаховской, Одоевский — старинные дворянские, княжеские фамилии…

Лобанов-Ростовский находит, что это уж слишком! Он не советует — в интересах самого царя. Свое мнение, как мы видели, министр сообщает Голенищеву-Кутузову, который расписывается в получении документа.

Итак, секрет царя о второй виселице знали, по крайней мере, два человека: Голенищев-Кутузов и Лобанов-Ростовский. Кутузов, по своему обыкновению, снял копию, и, по всей вероятности, через того же внука — поэта Арсения Аркадьевича — и затем через Стасова документ пришел к Толстому.

Следовательно, Стасов и Толстой знали еще одну жуткую подробность тех последних суток перед приговором и казнью — знали о едва не сооруженной второй виселице.

Декабристы погибли… Страшные документы надолго спрятались в толстых архивных томах. Однако уже Герцен сравнивал виселицу с распятием, а погибших назвал святыми… Это был нарочитый вызов тем, кто благословлял и разрабатывал казнь, используя термины и образы из христианских священных книг…

Толстой же, конечно, запрятал, пропустил в глубину своего мозга, сердца и «утонченное убийство» с барабанной дробью, где «священнику быть», и пусть несбывшийся, но столь характерный план второй виселицы!

В черновых материалах, относящихся к концу лета 1878 года, писатель как бы прицеливается в Лобанова-Ростовского. «Князь Лобанов-Ростовский — министр юстиции…», в другой раз — «Лобанов-Ростовский — толстяк, холостяк». Впрочем, дело, разумеется, не в отдельных упоминаниях отдельных лиц. Мы возвращаемся снова к толстовской формуле — «ключ, отперший не столько историческую, сколько психологическую дверь»…

«Два царя у нас…»

Пройдут годы: Толстой снова откажется от мысли — окончить роман «Декабристы», откажется по разным, очень сложным причинам, но одна из них — официальный категорический запрет на ознакомление писателя со следственными делами декабристов.

Лев Николаевич оставляет «Декабристов», оставляет, но не раз будет к ним возвращаться. Неосуществленный замысел давит на мастера, заставляет высказаться.

Но вот 1901 год, отлучение, угрозы… Кто знает, сколько сил для настоящего ответа придало 73-летнему Льву Николаевичу «определение синода»… Может быть, не случайно именно в это время тень Николая I снова появляется в замыслах Толстого. Он тут же обращается к старинному другу Стасову и просит «что-нибудь о Николае», так как он, Толстой, «занят Николаем и вообще деспотизмом, психологией деспотизма, которую хотелось бы художественно изобразить в. связи с декабристами».

Деспотизм вообще — это все русские цари, все священное самодержавие.

В ответ на просьбу пойдут из Петербурга в Ясную Поляну тюки с книгами, документами императорского двора, история николаевского царствования, написанная Шильдером, журналы «Русская старина» и так далее. Как и в 1878 году, Стасов обязателен, доброжелателен, энергичен. В одном из писем он вспоминает, как был много лет назад в Лондоне у Герцена и тот, «рассказывая всякие анекдоты про императора Николая — их у него был целый арсенал, — рассказывал, рассказывал, да как вдруг соскочит с места; выступил на середину зала и стал представлять, как император идет в громадных ботфортах, грузно, монументом, словно Командор из „Дон-Жуана“, и пол под ним трясется. Всем на страх и ужас, всем на богопочтительное обмирание — а сам, словно в спазме, в такт подергивает локтями. Какой у нас поднялся хохот, как мы заливались слезами и вздрагивали животом».

Постарел Стасов — ему за восемьдесят (он старше Толстого на четыре года), но дух все тот же: все продолжает разоблачать Николая.

И Толстой не устал бороться с правительством. Они отлучили его от церкви, хотя и не решились провозгласить анафему повсюду, как положено; а писатель громит их на весь мир — и его анафема разносится повсюду.