Одному Богу известно, какую работу смогу делать я. Адвокатом мне не быть, это точно. В суде не позапинаешься. В классе – тоже. Если я стану учителем, ученики меня просто распнут. На свете очень мало работ, которые не требуют разговоров. Профессиональным поэтом я стать не могу – как сказала однажды мисс Липпетс, стихи не продаются. Можно пойти в монахи, но сидеть в церкви еще скучнее, чем созерцать по телевизору таблицу для настройки. Когда мы были поменьше, мама таскала нас в воскресную школу при церкви Святого Гавриила, и каждое воскресное утро превращалось в пытку скукой. Даже маме наскучило через несколько месяцев. Может, смотрителем маяка? Но все эти шторма, закаты и сэндвичи с сырной пастой… в конце концов начнешь страдать от одиночества. Впрочем, мне все равно надо привыкать к одиночеству. Какая девчонка станет гулять с парнем, который запинается? Или хотя бы танцевать с ним? Пока я выдавлю из себя «ппппппозвольте вас пппппригласить», кончится последняя песня на дискотеке. А если я начну запинаться на собственной свадьбе и не смогу даже сказать «да»?
– Ты сейчас подслушивал?
Джулия прислонилась к дверному косяку.
– Что?
– Ты прекрасно знаешь что. Ты подслушивал сейчас, когда я говорила по телефону?
– Когда это? – ответил я слишком быстро и слишком невинным голосом.
– Вообще-то, – сестра пронзила меня таким взглядом, что у меня задымилось лицо, – все, чего я от тебя прошу, – это чтобы ты не лез в мои дела. По-моему, это не слишком много. Если бы у тебя были друзья и ты разговаривал с ними по телефону, я бы не стала подслушивать. Те, кто подслушивает чужие разговоры, – это не люди, а черви.
– Я не подслушивал! – вышло очень пискляво.
– А почему тогда три минуты назад твоя дверь была закрыта, а сейчас – открыта?
– Я н… – (Вешатель перехватил «не знаю», так что мне пришлось, как полному калеке, оборвать предложение и начать новое.) – А тебе-то что? У меня в комнате было душно. Я ходил в туалет. Дверь открылась из-за сквозняка.
На этот раз Вешатель разрешил мне сказать «сквозняк».
– Из-за сквозняка? Да, у нас на площадке просто ураган дует. Я едва на ногах стою.
– Я тебя не подслушивал!
Джулия промолчала ровно столько, чтобы дать мне понять: она знает, что я вру.
– А кто разрешил тебе брать «Abbey Road»?
Ее пластинка лежала рядом с моим паршивеньким проигрывателем.
– Ты же ее все равно не крутишь.
– Врешь, а даже если бы и не врал, это не значило бы, что она теперь твоя. Ты вот не носишь дедушкины часы. Это же не значит, что они теперь мои?
Она вошла ко мне в комнату, чтобы забрать «Abbey Road», по дороге перешагнула мою сумку «Адидас» и кинула взгляд на пишущую машинку. Корчась от стыда, я попытался закрыть стихи своим телом.
– Так ты согласен, что каждый имеет право на капельку собственной тайны? – Намек был прозрачным, как треск ореховой скорлупы в щипцах. – Если я увижу на этой пластинке хоть одну царапину, считай себя покойником.
Но через потолочное перекрытие послышалась не «Abbey Road», a «The Man with the Child in His Eyes»[2] Кейт Буш. Джулия ставит эту песню, только если ее обуревают эмоции или когда у нее месячные. У Джулии, должно быть, не жизнь, а малина. Ей восемнадцать лет, через несколько месяцев она уедет из Лужка Черного Лебедя, у нее есть бойфренд со спортивным автомобилем, она получает вдвое больше карманных денег, чем я, и может заставить других людей делать что угодно просто словами.
Одними словами.
Джулия наверху поставила Fleetwood Mac – «Songbird»[3].
По средам папа встает еще затемно, потому что ему надо ехать в Оксфорд на еженедельное совещание в штаб-квартире «Гринландии». Гараж находится под моей спальней, так что я слышу, как взревывает, оживая, папин «Ровер-3500». Если идет дождь, то шины шшшшипят на покрытой лужами дорожке, а капли дождя шмяк-блямс-разбиваются на подъемной двери гаража. На моем будильнике светились техническим зеленым светом цифры: 06:35. Мне осталось ровно 150 минут жизни. И всё. Ряды лиц в классе уже выстроились у меня перед глазами, словно фигурки инопланетян в игре «Космические захватчики». Одни будут ржать, другие недоумевать, третьи ужасаться, четвертые – жалеть меня. Кто решает, какое уродство забавно, а какое – трагично? Никто ведь не смеется над слепыми или над людьми, которые дышат с помощью искусственных легких.
Если бы Бог сделал так, чтобы каждая минута продолжалась полгода, я бы достиг средних лет к завтраку и умер от старости к тому времени, как пора будет садиться в школьный автобус. Я готов был проспать целую вечность. Я попытался отогнать мысли о будущем: лег обратно в кровать и представил себе, что потолок – это неразведанная поверхность планеты G-класса, обращающейся вокруг альфы Центавра. На всей планете не было ни живой души. Мне бы не пришлось произносить ни слова.