— Если хорошо дело пойдет, через две недели в твоем Дорогобуже будем! — ободряет Федю Ромадин.
Федя мечтательно закидывает руки за голову:
— Если б можно, я за двое суток домой пешком дошел: день и ночь шел бы, не спал, не ел и не останавливался...
Липатов со вздохом взглянул на Федю: «Счастливый! Он знает: его ждут, и рвется вперед. А он, Липатов, за кого воюет?»
Был у него один близкий человек на свете — жена — и та написала: долго ждать, мол, тебя, солдат, да и неизвестно, вернешься ли, а молодость одна, короткая...
Один человек плюнул тебе в душу, а все люди чужими стали... И опять ты один, как был, — детдомовец!
Молов молчит, не вступает в разговор; перед ним снова стоит навсегда врубившаяся в память картина... Он лежит на траве и бездумно следит за пухлыми белыми облаками в голубом поднебесье. На правой руке он чувствует теплую щеку жены. Сын — из травы видна только его белая головенка — собирает цветы.
Вдруг из-за леса вылетает стая самолетов... Не наши, с черными крестами!
Он вскакивает, обнимает жену и бежит в штаб. Позади самолеты сбрасывают бомбы. Он оглядывается — на том месте, где стояли жена и сын, взметнулся огромный сноп разрыва, и на цветущий луг посыпались черные комья земли...
Аспанов шевелит костер черной дымящейся палкой, сучья в костре трещат, извиваются на огне и разбрасывают по снегу шипящие раскаленные угли.
— А страшно в атаке, Иван Акимович? — спрашивает он Береснёва.
Фронт, война, смерть — все, что еще недавно туманно и неощутимо виделось ему из мирного далека, теперь грозно надвинулось на него, пугает своей неизвестностью, и сердце пронизывает тоскливая щемящая боль, словно в него входит острая льдинка.
— Как тебе сказать? Конечно, не то, что по деревне с гармошкой идти... Ведь убить могут.
«Волнуется парень, — думает Береснёв. — Понятно, впервые придется в этакий ад попасть...»
Береснёв снимает котелок с огня и ставит в снег; снег тает, шипит и брызжет паром, образуя темную круглую проталину. Береснёв достает из кармана тряпочку, развязывает узелок и всыпает в котелок щепотку мелкого, похожего на коричневую табачную пыль, чаю. Затем снова ставит котелок на огонь.
«А ведь ты и сам волнуешься и о том же думаешь, хоть и отгоняешь эти мысли», — недовольно упрекает себя Береснёв, но тут же оправдывается перед собою: да, он прожил много, а не нажился еще, не все сделал, что в задумке имеет. Вот все мечтает: вернется с войны — новую избу поставит — девчонкам-малолеткам в приданое.
А ты не думай о ней, о смерти-то, — продолжает Береснёв, помешивая чай в котелке. — Заробеешь и покажется тебе, что все пулеметы на тебя направлены, все пушки в тебя стреляют. А от пули прятаться, что от молнии беречься — пустое дело: не угадаешь, где она тебя найдет! Я, к примеру, сколько раз в атаку ходил — еще в империалистическую с германцем воевал, — а видишь, жив и пи разу в бою не ранен, а поковыряло меня на формировке. На что, кажется, спокойное место — за сотни верст от фронта, а налетели самолеты — и, пожалуйста, готово! Главное, в такое место всадил, что и сказать стыдно: пониже поясницы. На беду, доктор — женщина попалась. «Неприличная у меня рана, — говорю ей, — меня бы к мужчине надо». А она смеется. «Я, — говорит, — не баба, а врач...»
— Бесстыжие бабы сейчас стали, — замечает Липатов и пренебрежительно сплевывает сквозь зубы.
— Я и сейчас осколок ношу — выпросил у доктора на память, — Береснёв показывает кусок стали с острыми краями, отполированный до блеска от долгого ношения в кармане. — Вот она, моя смертушка!
Ромадин берет теплый осколок и подбрасывает на ладони:
— Да, граммов двести будет... Верно, на излете был, а то бы разрубил тебя пополам...
Аспанов глубоко вздыхает:
— Значит, вам судьба такая, товарищ сержант...
Молев поворачивается к Аспанову; на его покрытом оспинами лице поигрывают мускулы:
— А я, Сабир, как увижу немцев, так вот тут, — Молев прикладывает руку к груди, — такое подымается — горячее, обидное, злое, — что себя забываю!
Квашнин выбирает из кучи дров подходящий обрубок и начинает вырезать из него ложку. Ножа в его больших руках не видно, работает он быстро, какими-то короткими неуловимыми движениями, и мелкие кудрявые стружки так и сыплются из его рук, будто он ощипывает птицу.
Резать ложки Квашнин научился у своего деда ложкаря ради забавы, а теперь пригодилось: вся рота ест ложками его работы.
Готовую ложку Квашнин отдает Аспанову:
— Обещал — возьми, Сабир!
Липатов посмотрел на Асланова живыми, насмешливыми глазами.
— Теперь понял, Сабир, как воевать надо? — Он обнял его: — Пока сам пороху не понюхаешь, ни черта не поймешь! Ты вот лучше завтра поближе ко мне держись!..