Пан Станислав был отправлен в сиротский приют, где и провел ближайшие шесть лет, а когда вошел в зрелость и вернулся на Литву, то вскоре грянула война с Наполеоном, и он сидел сиднем, не зная, к кому пристать. Пока размышлял, Наполеона выгнали, и Станислав каким-то неведомым мытьем да катаньем устроился в Слониме под крыло городничего.
Так вот, за всеми этими томлениями совсем забыл он, как может простой купчишка, пусть и богатый, пусть и поставщик двора Его Императорского Величества, так вольно чувствовать себя в присутствии господина полицейского писаря. А Подруба совершенно не понимал, с какой такой стати он должен принижаться перед заурядным писарем, который даже четырнадцатого чина не имеет. Тем паче, что в Збышове, которому еще король Владислав даровал Магдебургское право, и в заводе не было чинопочитания.
— Садись тут! — сказал Подруба, указывая на тенистый шалашик под развесистой грушей, свитый из ракитовой лозы и засыпанный душистым луговым сеном. — Дарка, квасу господину полицианту!
Он скрылся в доме, а Дарка с косами, которые были кольцом уложены вокруг головы, чем-то неуловимо похожая на поповскую Ярину, поставила перед ним расписанный глазурными петухами запотевший кувшин и выдолбленную из дерева ендову на два ковша.
Пан Станислав пил сухарный квас, посматривал по сторонам на увесистый хозяйский дом, на свинарники, откуда доносилось мерное сытое похрюкивание, на лабазы, двери которых были подперты аршинными чурбаками, и думал, откуда Подруба возьмет лекаря.
Между тем Подруба переоделся в парадный домотканый кунтуш, перевязался поясом, натянул блестящие яловые сапоги гармошкой и, нахлобучивая на седую макушку соломенную шляпу, вышел из дома.
— Ну, пошли, пан, — посмеиваясь, сказал он.
Щур-Пацученя взял гнедого в повод, и Мартын Адвардович повел его к самой крайней хатке — покосившейся, по окна вросшей в землю, почерневшей от очажного дыма, который за неимением трубы курился из прорубленного под стрехой отверстия.
Похожие друг на друга, словно шесть капель пейсаховки, мальчишки мал мала меньше галдели и дрались, вырывая из рук один у одного струганую доску, на оконечье которой была приделана конская голова, больше напоминающая кувшинниковский кукиш.
— Уйди, Ёсель! — кричал самый старший из них. — Ты уже накатался! Теперь моя очередь быть Иешуа бин-Нуном!
Он отобрал коня у Ёселя и, оседлав его, весело поскакал по двору.
— Ах, так! — завизжал оскорбленный Ёсель. — Тогда я буду царь Давид! — и подобрал с земли острый камень.
— И я! И я! — подхватили братья.
— Давиды! Побьем пращой Голиафа!
Он замахнулся, чтобы бросить булыжник в брата, но пан Подруба перехватил его руку.
— Цыц! Вот я вас на горох поставлю! Вы что, паршивцы, делаете? Человека убить захотели? Отец где?
— В хате, дядя Мартын!
— А ну, зови его!
Ёсель, сверкая пятками, помчался исполнять приказание. Щур-Пацученя, не веря своим ушам, легонько тронул Подрубу за рукав:
— Вы что же, иудея хотите пану титулярному советнику сосватать?
— А что тебя, господин писарь, смущает? Иудей ведь — не черт какой- нибудь рогатый.
— Да как же вы не понимаете: чтобы еврей христианскую душу пользовал, не бывало такого! Им же веры нет: они Христа распяли, живут не по- нашему, младенцев крошат в мацу!
— С чего ты это взял, господин хороший?
— Так все о том говорят!
— Говорят, что кур доят! Свитку отпусти — запачкаешь. А почему ж тогда государь император их всех до сих пор не казнил? Вот что, сударь мой, ты меньше бабские забабоны слушай, авось поумнеешь. Впрочем, я не настаиваю. Пусть отойдет твой Пармен Федотович в кущи райские, с тебя же и спросится: почему душу его в рай так легко отпустил, лекаря не нашел. И запомни, любезный: я Гурарию верю, как самому себе. Помирать буду — так хирурга ученого к себе не подпущу. Первым духовный отец мой придет, чтобы исповедовать, а вторым — Гурарий, чтобы глаза мне закрыть.
— Греховные вещи говорите, Мартын Адвардович. В рай не попадете!
— Эк испугал! Господь евреев на шесть тысяч лет раньше, чем христиан, создал, так что на том свете их по-всякому побольше нашего брата будет. Не пропаду.
— Зовите своего Гурария!
— А чего его звать! Вот он собственной персоной.
Из избушки вышел Гурарий. Ну, точь-в-точь такой, каким и представлял его пан Станислав: драный лапсердак до земли, заштопанная ермолка, кривой, как клюв у клеста, нос, кожа на лице змеиная — вся в струпьях, губы хищно вытирает, доедая пирог с православным мясом. И хромает! Хромает так, словно у него в башмаке раздвоенное копыто нечистого!