— Ну, привет, друг! — раскрыл объятия Подруба.
— Пану Мартыну мое почтение.
— Дело к тебе есть срочное. Пан полицейский писарь помощи просит.
Гурарий поклонился перед Щур-Пацученей. Тот только холодно поджал губы. Не просит он помощи — это купец унижается!
— Да чем же жалкий еврей может в субботу помочь такому сиятельному пану?
— Ты уж, Гурарий, не прибедняйся. Слышал, небось, что господин чиновник из Петербурга пожаловал?
— Да слышал. Еще в среду слух пошел, что нас переписывать будут.
— Как в среду? — взметнулся Щур-Пацученя. — Пармен Федотович только вчера из Петербурга прибыл. В среду и господин городничий об этом не знал. Кто донес?
— Да разве упомнишь? — пожал плечами Гурарий. — Мне соседка Бейле рассказывала, а ей на базаре — Гнесе Шестипалая, той — Ливше-шойхетиха. Ливше, кажется, — Ципора, которая напротив пруда живет. Ципоре, говорят, Шифра — жена Велвла. А Шифре с Велвлом — дочка их, Махле, та, что в Рыгали за Арона вышла, который мельник. Откуда узнала Махле, точно не скажу, но явно от Блюмы-повитухи. У Блюмы — язык как помело: как начнет трещать — сама себя не помнит. Ну, а Блюме поведала старуха Ента, которой это в Слониме по секрету рассказали. А вот кто рассказал Енте, я ума не доберу, потому что Ента от рождения глухонемая и уже пять с лишком лет парализованная лежит.
— Ты мне это брось! Ента-Шмента!
— Почему пан сердится? Пан спросил — я ответил. Нехорошо в день субботний гневаться.
Мартын Адвардович положил чугунную лапу на плечо Щур-Пацучене, отчего ругань пробкой застряла у него в глотке, и перебил Гурария:
— Слушай, Гурарий, просьба у меня к тебе. Чиновник-то при смерти.
— Ой, как жалко! Как же мы без переписи жить будем!
— Степана я на три дня домой отпустил. Теперь на тебя вся надежда. Кровь ему надо пустить, кроме тебя — некому.
Гурарий ухмыльнулся, почесал под ермолкой неровно бритую голову и нерешительно промямлил:
— Не знаю я. Суббота-то еще не кончилась.
— Не прибедняйся. Сам же говорил мне, что реб Менахем-Мендл сказал: не человек — для субботы, а суббота — для человека. Лично прошу.
— Да что вы, пан Мартын? Вы б просто сказали: иди и сделай. Я пойду и сделаю, и никаких просьб не надо. Но захочет ли господин чиновник, чтобы его какой-то бедный местечковый еврей пользовал?
— Захочет! Не в том он сейчас состоянии, чтобы музыкантов для своей мазурки выбирать. Да и я с тобой поеду. Если что — помогу.
Гурарий трагически воздел руки к небесам, словно показывал, что Мартын Адвардович казнит его одиннадцатой казнью египетской, и сокрушенно поковылял в дом за своей сумкой, в которой носил всякий инструмент, зелья и порошки.
— Ты, пан писарь, волком-то голодным не смотри. Гурарий — мастер что надо! Уж на что Степан у меня хорош, а Гурарий и его за пояс заткнет. У такого мастера сам апостол Петр не погнушается лечиться.
— Ага! Вижу я, какой он мастер: сам в латаной одежде, дети голодные, дом того и гляди развалится.
— Дурак ты, пан писарь! У Гурария душа чистая. Он денег за лечение не назначает. Кто сколько даст — то и хорошо! Потому что считает, что каждую душеньку Бог создал, и мерять ее деньгами — значит оскорблять Господа.
— Ой, чует мое сердце, зарежет нехристь господина Кувшинникова! Вон и хромает, как бес. Явно копыто у него в башмаке спрятано.
Вот тут Подруба не выдержал и впечатал по золотистой тыкве пана Станислава такой убедительный подзатыльник, какого сам слонимский городничий не умел отвешивать.
— Ты язык-то придержи! Гурарий двадцать лет тому, когда дом мой полыхал, один кинулся в огонь, чтобы детей моих спасти. На субботу не посмотрел. Вся наша община стояла вокруг, крестилась да судачила, даже ведра воды никто из реки не подал. А он и Барнука, и дочерей моих спас, а потом в свинарню кинулся — свиней выводить. У меня тогда Дунда опоросилась — так он всех поросят на себе вынес. А когда последнего тащил, крыша и рухнула прямо на него, балкой ногу перебило. Он поросенка успел собой закрыть. Как достали его, живого места не было. Лежит в волдырях, весь обгоревший, а Менахем-Мендл и спрашивает его: «Что ж ты полез нечистую тварь спасать?» А он глаза еле-еле открыл и прошептал: «Так она ж не виновата, что Господь ее нечистой уродил. Ей от своих нечистот, может, больней, чем нам». Думали, что не выживет. Три месяца как труп лежал. Я уж всю церковь свечками заставил, отмаливал его. И отмолил, спасибо доктору Стжыге. Стжыга, конечно, лях отменный был, но дело свое добро ведал — выходил Гурария. С тех пор для меня Иисус — на первом месте, Гурарий — на втором, а доктор Стжыга — на третьем.