Щур-Пацученя послал мысленный поцелуй соблазнительнице и отскочил в заросли бирючины, потому что с Гурарьева подворья перескакивал через плетень донельзя довольный Барнук.
Огорчившийся пан Станислав понес бремя своей страсти домой.
Кувшинников, по-турецки скрестив ноги и завернувшись в одеяло, сидел на кровати. На лице его блуждала латунная гримаса. По хозяйской половине дома бродила полусонная матушка Вевея и бурчала, что от Яркиных прегрешений дом пропах адским дымом. Адский дым действительно был. Он шел из черешневого чубука, который Пармен Федотович держал в зубах.
— Доброго здравьица, ваше благородие, — поздоровался Щур-Пацученя, стараясь, чтобы голос его звучал нежнее клавесина, в меду ополоснутого. — Как спалось? Что во сне видеть изволили?
Кувшинников, не вынимая трубки изо рта, жестом показал пану Станиславу, чтобы тот стал перед ним на расстоянии вытянутой руки.
— Расскажи-ка мне, пан, как иудеев описывать будем?
Щур-Пацученя сарказма в голосе Пармена Федотовича не уловил и начал докладывать, что драгуны натянут походную палаточку в саду, столик раскладной поставят, стульчик для пана Станислава и будут запускать посетителей по одному. Тот назовет фамилию, которую хочет получить. Пан Станислав каллиграфической манерой впишет ту фамилию в метрическую книгу, выдаст бумагу соответствующую; вот, собственно, и все. А для Пармена Федотовича он уже приготовил пару фляжек пейсаховки, потому что горлышко надо лечить, и чтобы член мыслительный из тумана дурманного постепенно к жизни возвращался, а то на дворе жара ожидается. Чего доброго, голову напечет. Кстати, лекарство уже сейчас принять надо.
— Ах ты, прыщ елейный! — не стерпел господин Кувшинников и со всего маху зарядил сенатским кулаком по лживому благообразию, да еще опустил сверху на яринину шишку целый гарем из Маши, Марьи, Марьи и Марьиной рощи. Ровно как батарея Раевского по Бонапартию шмальнула!
— За что, батюшка?! — рухнул на колени Щур-Пацученя.
— За что? Под суд захотел, букля пшецкая? Ты какие такие цены за фамилии назначил?
После такой прямой философической контроверзы пан Станислав выбросил белый флаг, поняв, что его искреннее стремление исправить ошибку Государя Императора не нашло понимания в столичном высшем обществе и светит ему пожизненная каторга. Он зафонтанировал угрызениями совести и начал каяться в мятежном лихоимстве.
— Простите, Пармен Федотович! Ваше высокопревосходительство! Бес попутал. Не выдайте! Жизнь тяжелая, с хлеба на воду перебиваюсь. Дюжина яиц на базаре две копейки стоит, а иудеи — они ж богатые, они Христа продали, у них деньги есть. А я голодаю: жалованье — всего двенадцать целковиков в год.
Кувшинников подскочил к нему, взял за грудки и затряс, как торбу нищего на таможне:
— Голодает он? Недоедает? А ты обо мне подумал? Что в Петербурге скажут, когда узнают, что я фамилии за такие деньги раздавал. Меня ж на смех подымут, проходу не дадут, ни в один солидный дом не пригласят! Двенадцать рублей жалованье у него! Да тебе в этой дыре и шести много! А что мне делать с моими семьюдесятью пятью? Мразь.
Он презрительно оттолкнул пана Станислава в красный угол. На шум заглянула из коридора матушка Вевея и пытливо поинтересовалась:
— Что за грохоты у вас?
— Молимся, матушка, — елейно перекрестился Кувшинников. — Земные поклоны бьем, о предательстве Иуды рассуждаем.
— Это хорошо, — вздохнула попадья. — Ну, молитесь. Не буду вам мешать.
Кувшинников перевел дух, презрительно посмотрел на утирающего кровь с лица Щур-Пацученю и спросил:
— Все деньги, небось, хотел себе заграбастать? Даже с любимым своим городничим бы не поделился?
Писарь мелко закивал головой.
— Значит, так! Сегодня же поднимешь цену в два раза. Объяснишь, что новая бумага из Петербурга пришла, о которой ты не знал. Скажешь, что срок уплаты — пять дней. Дольше я здесь прозябать не намерен. Кто не выплатит, получит такую фамилию, что Фаулебера в самых светлых снах не увидит. Дебет буду проверять ежедневно, и если хоть полушки недосчитаюсь.
Он приложил к носу пана Станислава пахнущий смертью кулак.