— Вчера мне опять звонила тетя Вика.
Они оба с тревогой глянули на осунувшееся лицо — обведенные черными кругами глаза, свалявшиеся седые волосы. В изголовье — лоток с пронзительно-зеленой, цвета ряски, рвотой. Стоит Романице протянуть руку к лотку, как глаза больной наполняются тревогой: лоток — самый нужный ей предмет, а все они словно сговорились ее мучить, то и дело его убирают.
— Не трогай, ты же знаешь, что ее это раздражает, — ворчит Андрей.
Его тоже раздражает — сестра: глядите, как озабоченно она снует по реанимации в своих белых парусиновых брюках, а сама нет-нет да и посмотрится в зеркало над раковиной. Лоток сполоснет, судно притащит и снова — в зеркало, потом в окно, вот и глаза, как всегда, подмазанные. И вся эта ее дурацкая жизнь раздражает Андрея, и что матери из-за нее приходилось мотаться с ребенком в детский сад — теперь вот посмотрим, что она будет без матери-то делать…
— Звонит, потому что чувствует — что-то неладно. Потому что ты не хочешь ей говорить… И ведь логики никакой: ну, не скажем мы ей, она ведь все равно рано или поздно поймет. Когда увидит, что мамы все нет да нет, поймет…
Шепчу, хотя мать вот уже десять дней, кажется, ничего не слышит. Только время от времени спрашивает:
— Где мы?
Ни разу не застонала с тех пор, как лежит на этой кровати на колесиках. А рана на животе — алым расколом на зрелом арбузе — так и не закрывается, ее края пятнают черно-желтые бляшки инфильтратов.
— Где мы? — взгляд устремлен в себя, глаза с неожиданно длинными темными ресницами кажутся особенно большими на похудевшем лице.
Теперь, когда она больше не таскает тяжелые сумки, не бежит на службу в чулках со спущенными петлями, не кричит в раздражении на детей и даже не знает, где, на какой она кровати, взгляд у нее вопрошающий, далекий, загадочный.
— Лучше пусть звонит, чем узнает. Ведь это лучше — оставить ей надежду, — мягко возражает Романица.
Но, видно, для брата это не довод.
Глаза у него зеленоватые, насыщенного, но нечистого цвета, кожа пористая, жирная — лицо зрелого мужчины. Высокий, добротно одетый человек, глядит чуть недоверчиво, двигается неторопливо.
— И потом, если ей сказать, у нее может быть удар…
Теперь она уже спиной к брату, хлопочет около матери: сажает ее, взбивает подушку, поправляет простыню, берет с тумбочки мазь…
— И что же ты собираешься делать, если ее парализует? Что ты с ней будешь делать? Возьмешь ее к себе?
— Куда же мне брать? Кто будет за ней ухаживать?
Загорелое лицо Андрея еще больше темнеет. Что за глупые вопросы, и почему она задает их у кровати больной? А вдруг мать все-таки слышит?
— И тем не менее придется тебе ее брать, — выпаливает он.
У него распухшие веки, покрасневшие глаза… Сможет ли он чего-нибудь добиться? Работает он отчаянно, даже ночами, он медлителен, усерден и желчен. Возмущается сослуживцами, которые проводят полдня в болтовне или за кофепитием. Возмущается собственной пуританской семьей, воспитавшей его застенчивым и беспомощным, своим буржуазным происхождением — этим пожизненным клеймом, сиди хоть все ночи напролет, все равно не выдвинешься.
— Отчего же именно мне ее брать? По-моему, надо просто оставить ее в покое, — не унимается его дуреха сестра. Сколько он себя помнит, она всегда выводила его из терпения.
Андрей повернулся к ней спиной, распаковывает свертки, сверточки, вынимает термос.
— Вот, тут Нелли на пару приготовила.
Он показывает сестре фрикадельки — надо переменить тему. Есть же на свете люди, с которыми, как ни старайся, все равно не договоришься.
Воздух в реанимации спертый, тяжкий. А мать лежит такая прекрасная: это прозрачно-белое лицо, тонкие руки, темные мечтательные глаза — куда подевалась крепкая, энергичная, властная женщина?
— Значит, ты стоишь на своем, — для порядка подытоживает Андрей, освобождая термос из бумаг и пакетов.
С самого детства руки у него были золотые, все-то он умел делать, только дай ему срок — что угодно починит. Ему бы только время, он во всем разберется, он и ночами работает, по 4–5 часов спит, а ведь как посмотришь вокруг — мало кто в свое дело так душу вкладывает. Посмотришь вокруг — диву даешься, как это все не провалилось в тартарары…
— Завтра придешь?
Романица вышла его проводить. Постепенно запах реанимации — запах мыла, спирта, запах испражнений — отступает. В этот час коридоры пусты. В ординаторской нянечка — та, у которой расширение вен на ногах, — старательно гладит белье, принесенное из дому. Высокий, нескладный Андрей подходит к ней на цыпочках и всовывает бумажку в десять леев в оттопыренный карман передника. Сегодня субботний вечер — слышится музыкальная заставка к сериалу «Богач, бедняк»; ассистенты спускаются к телевизору.