Наступила пауза, которую прервал шашлычник: «Получается, понимаешь, минус четыре отдыхающих».
— Получается, — игнорируя реплику Гургена, закончил Ковтун, — карачун и сплошная печаль и вам и мне. Еще раз попробуете тонуть — сниму с довольствия и отчислю…
Маша была пышноволосой брюнеткой с озорными зелеными глазами. Она обладала отнюдь не хрупкой, но на редкость ладной фигурой. «Губы словно кто спелой вишней помазал, — разглядывал ее исподтишка Иван. — И эти ямочки на щеках, когда улыбается — как будто их нарочно делает. И ресницами хлопает, словно мотылек крылышками. И брови… И кожа… загар не темный, как у ее подруги, а золотистый».
В тот же вечер они устроили пирушку — в честь счастливого спасения от грозного плена Нептуна. Его, древнего бога моря, изображал Сергей. В бумажной, раскрашенной акварельными красками короне, с длинной бородой-мочалкой, с трезубцем-метлой он был великолепен. Иван лихо барабанил в дно банного тазика, Нептун скакал, кружился, выкрикивал загадочные фразы на языках всех диких племен экваториальной Африки. Маша и Клава изображали его любимых дочерей, жаждущих принять гостей из другого мира и стать их женами или наложницами. Станы их изгибались, руки рисовали в воздухе ажурные, фантастические контуры, ноги выстукивали частый ритм. В паузах все пили вино, которое Гурген щедро вручил им, отказавшись от оплаты: «Это вам маленкий награда за геройский спасение, хвала Богу!»
Сергей голосом «вычекиста» Ковтуна произносил тост:
— Мы живы. Так? Так. Мы здоровы. Так? Так. Так выпьем за то, чтобы всегда было так и только так!…
Войдя в здание Наркомпроса, Иван спустился в раздевалку, потом по широкой, парадной лестнице взошел на второй этаж. В отличие от первого этажа, где шум, гомон, суета — там оперативные управления, связанные со всеми сторонами текущей жизни русской и национальной школы, методикой, кадрами, иерархией отделов наробраза, на втором — вальяжная тишина, степенность, таинственность. Тут вершатся судьбы, тут созидается стратегия, изучается прошлое (со времен Киевской Руси), анализируется настоящее, замышляется будущее отечественного просвещения.
В приемной Крупской жарко натоплено, чистота идеальная. Заведующая секретариатом Лариса Петровна — высокая, худая, с седыми буклями.
— Садитесь, приятно вас видеть, вы, как всегда, вовремя, — говорит она, мило грассируя. Поправляет пенсне, указывает на стул с резной спинкой и мягким сиденьем, обтянутым кожей. — Сейчас Надежда Константиновна вас примет.
«Акцент, обретенный в эмиграции, не отпускает, — подумал Иван. И тут же сам себя с укоризной поправляет: — Эмиграция здесь, брат, ни при чем. Вокруг нее, дочери сенатора, с детства и французские, и немецкие, и английские бонны и гувернантки денно и нощно хлопотали».
Взяв с журнального столика любезно предложенную ему «Правду», он едва начал читать отчет о «Шахтинском деле», как неслышно отворилась мощная кабинетная дверь, и на пороге появилась Крупская.
— Надежда Константиновна, — мгновенно поднялась на ноги Лариса Петровна, — Иван…
— Вижу, Лара, — мягко прервала ее Крупская. И, отступив слегка в сторону, предложила Ивану: — Проходите.
В кабинете было прохладно, сумеречно (тяжелые портьеры прикрыты), в самом воздухе словно висела строгая, напряженная торжественность. Сделав несколько шагов вдоль стола для совещаний, Крупская села в кресло, стоявшее впритык к ее небольшому рабочему столику, глазами указала на кресло напротив:
— Садись, Ванюша.
В неярком свете настольной лампы под зеленым абажуром Иван впервые разглядел смертельную усталость ее глаз. И, словно прочитав его мысли, она с грустной улыбкой вздохнула:
— И годы, и ссылки, и скитания по эмиграциям — все дает себя знать. Однако я еще ничего, еще держусь. — Она бросила быстрый взгляд на небольшой портрет Ильича, висевший над столиком, и задумалась о чем-то своем. О ссоре Сталина с Крупской еще при жизни Ленина Иван узнал лишь в Москве. Об этом поведал под «б-а-а-льшим секретом» — правда, по «пьяной лавочке» — один известинец. Тогда-то Иван вспомнил про завещание вождя, о котором доверительно рассказал ему и Сергею еще на Украине Никита, который был делегатом XIV съезда РКП(б) в 1925 году. При этом он презрительно фыркал: «Подумаешь — грубость, нетерпимость! Революцию не делают в белых перчатках, сюсюкая и извиняясь. Да, революция — это кровь, грязь, жестокость. Иначе победы не видать! — И, глядя на скептически слушавших друзей, внушительно добавил: — То не мои — то Кагановича слова. А Лазарь — мужик преданный, могучий, информированный…»