Никита тут же созвонился с Берией и Маленковым, и работа над сборником монарших виршей завертелась. Правда, когда Сталину показали макет и набор всех его ста восьми стихов («Надо же — раскопали, перевели, и не так уж бесталанно!»), он сказал: «Печатать не надо. Миру достаточно знать Сталина-политика».
…Когда Корнейчук и Василевская поздно ночью возвращались в Киев на хрущевском правительственном «ЗИСе», Александр Евдокимович долго мрачно глядел в окно на темный Голосиевский лес. Потом повернулся к Ванде, с раздражением, смешанным с недоумением, спросил:
— Как ты думаешь, какого ляда он уже пятый раз пытает мое мнение о булгаковской пьесе «Дни Турбиных»? Я уж ему и так разъяснял, и эдак. По художественному уровню — не «Ревизор», и не «Чайка», и не «Гроза». Сентиментальный перепев крушения белогвардейских грез и мечтаний. А он знай талдычит одно: «Тогда почему на эту пьесу всегда билеты проданы?» Я не ведаю ответа на этот вопрос.
— Ведаешь! — Василевская подняла стеклянную перегородку, отделявшую шофера от салона. — Следующий раз будет с тем же вопросом приставать, прямо скажи — народ ностальгирует по дореволюционным порядкам.
— Хорошо, так и скажу! — Корнейчук рассердился на явную абсурдность совета, который она дала вполне серьезно.
А Ванда, видя, что он сердито смолк и продолжать не собирается, заговорила:
— Меня обескураживает другое. Обожествление Вождя начинают и с чрезмерным усердием осуществляют верховные партийные бонзы! Ведь Он их сам не раз осаживал. Так было и с учебниками истории, и с присланной Ему на прочтение повестью о Coco, и с пьесами, о которых ты знаешь, и с известным памятником Вучетича для берлинского Трептов-парка, и со многим другим. Но нет, их усердие неистребимо.
— А может, Он только делает вид? — Корнейчук на всякий случай проверил, надежно ли прикрыта перегородка. — Ведь такое усердие всех этих… — он все же не решился дать стоявшим у трона достойный эпитет, — руководящих товарищей только раззадоривает их на дальнейшие, еще большие «подвиги» на ниве лести и холуйства. Не знаю… Когда я имею нечастые возможности с Ним общаться, Он очень естествен, прост, мудр — без подсказок советников и секретарей.
— А ты заметил, с какой злостью проехался Хрущев по Кагановичу? Когда-то были друзья — водой не разлить.
— Старая хлеб-соль забывается легко. Лазарь Никиту в начале тридцатых опекал, как сына.
— Они же почти одногодки!
— Это не важно. Каганович стоял гораздо выше на партийной лесенке. Кошка между ними пробежала, когда Сталин прислал своего верного Лазаря на «подмогу» Никите вот уже сейчас, в сорок шестом. Да еще какая черная кошка! Ты помнишь, Никита отвел меня сегодня в сторонку, как он сказал, «пошептаться»? Пошептал любопытные вещи. Оказывается, Хозяин переводит его в Москву, потому что доверяет; сказал ему: «Против меня плетут сети заговора и в Ленинграде, и в Москве». Вознесенский, Кузнецов, Попов. Раскрыли, как Никита выразился, «целое кубло».
— Боже мой, неужели снова грядут аресты и чистки? — Ванда с такой тягостной болью произнесла эти слова, что Корнейчук обнял ее за плечи и привлек к себе:
— Ну что ты так убиваешься, родная? Это ведь пока всего лишь слова. Будем надеяться, что гроза так и не разразится. Начнутся торжества, глядишь, юбиляр и помягчеет. Тем более Никита ни в какие заговоры не верит. Считает, что старая гвардия боится за свои места, ревнует молодежь.
— Саша, вливание свежей крови только укрепило бы руководство партии и страны. Неужели они не понимают это?
— Это понимает Он. А они видят в молодежи только конкурентов — угрозу их власти. За каждым чрезмерно приблизившимся пристально следят и при первой же возможности на стол Самого ложатся доносы, начинается тайная игра на его подозрительности.
— Вот тебе, драматургу, благодатнейший материал. Ты ведь и начинал с трагедии — «Гибель эскадры».
— Я, радость моя, не раз и не два думал об этом. И наброски делал…
— Которые даже я не видела!
— Не видела, — вздохнул Корнейчук. — Ибо такая театральная трагедия могла бы обернуться для нас с тобой трагедией жизненной. Шекспировской былью на шевченковской батькiвщiне…
***
Сталин сам утвердил регламент празднования семидесятилетия. Был банкет в Большом Кремлевском дворце, был банкет на Дальней даче. Однако самым важным и престижным был банкет на Ближней даче, на который были допущены члены Политбюро и Секретариата ЦК. Гостям было велено явиться в двадцать один ноль-ноль. Часы пробили девять раз, и в гостиной появился хозяин в форме генералиссимуса, со звездами Героя Советского Союза и Героя Социалистического Труда и орденом Победы, веселый, оживленный. Жестом пригласил всех в столовую и первым пошел к торцу длинного стола.