Прошла неделя. После очередного совещания в Кремле, часов в одиннадцать Сталин предложил поехать на Ближнюю дачу поужинать. За столом сели по неписаному порядку: Берия по правую руку от Хозяина, Хрущев — по левую, Маленков и Булганин — напротив.
— Завтра первое марта, начало весны. — Сталин улыбнулся, поднял бокал с золотистым твиши. — Микита, отгадай, за что я хочу произнести этот тост?
— За весну, товарищ Сталин.
— Молодец! Только почему же так сухо? За обновление жизни, за бодрость духа и физическую бодрость, за любовь, наконец. Вы что, готовы смириться с тем, что любовь узурпировал один Берия? Итак, за любовь!
«Глядя на такого Сталина, у меня душа радуется, — думал Булганин, которому реже, чем Хрущеву или Берии, доводилось бывать в самом тесном кругу избранных. — Бодрый, энергичный, в шутливом расположении духа. Браво!»
— Маленков смущается от разговоров о любви, — продолжал Сталин, подливая себе и гостям вина. — А чего смущаться? Дело житейское. Давай расскажи нам, твоим товарищам по партии, когда ты последний раз имел дело с красивой молодкой?
Толстый, рыхлый Маленков сконфузился, не смея поднять глаз.
— Не хочет говорить. Не хочет — не надо! А вот Берия скажет. Он все о каждом из нас знает. Давай, Лаврентий, выкладывай.
«Про себя небось не расскажет, а есть чего!» — мысленно фыркнул Берия.
Он поднялся на ноги с бокалом в руке, проговорил возвышенно:
— Любовь — дело святое. Кто среди нас по части любви чемпион, так это Калинин. Последние годы жизни он все больше по комсомолкам ударял. Я даже боялся — до пионерок доберется. А Георгий, — он посмотрел с усмешкой на Маленкова, — в любовных делах не титан. Вот Николай Булганин как принялся за один московский театр, так уже третью заслуженную народной сделал.
— Известный дамский угодник. — Сталин кивнул одобрительно.
— А знаете, чем он их берет? — Берия наклонился над столом, словно готовясь поведать о великой тайне. — Бородой защекочивает!
— Хорошо, что напомнил, — отсмеявшись, сказал Сталин. — Хорошую песенку про бороду Утесов исполняет.
Он подозвал дежурного офицера, велел поставить пластинку «Борода». Тот перерыл все, но никак не мог ее найти.
— Наверное, у меня в кабинете. — С этими словами Сталин встал из-за стола и вышел из столовой. Берия посмотрел на Хрущева, Маленкова и, повернувшись спиной к Булганину, взял бокал Сталина. Наклонился над ним, одной рукой сделал словно бы пас, другой взял бутылку и наполнил бокал почти до краев.
— Чего ты там колдуешь? — меланхолично усмехнулся Булганин.
Берия бросил на него злой взгляд, медленно повернулся, сказал медовым голосом:
— Думаешь, Ему налить вина — все равно что какому-нибудь алкашу в пивной плеснуть сто грамм водяры? С великим уважением и любовью надо это делать. Только тогда оно пойдет впрок.
— Что впрок и что не впрок? — Сталин, вернувшись с пластинкой и услышав последние слова, подозрительно переводил взгляд с одного гостя на другого.
— Мы о том, Иосиф, — поспешил ответить Берия, — что любовниц впрок не запасешь. Твоя та, что есть сегодня. Какая будет завтра — узнаешь завтра.
Глаза Сталина были по-прежнему подозрительными, однако он поднял бокал и сказал:
— Не знаю насчет любовниц, тут ты, Лаврентий, у нас главный дока. А вот насчет верных учеников… Как ни готовь их впрок, а Иуда обязательно среди них окажется.
Сталин один, без всякого тоста выпил бокал до дна. И подумал: «Даже у самого Иисуса Христа оказался последователь, который посмел предать живого Бога. Чего же ждать мне, смертному, от недалеких, жадных, завистливых клевретов?» Сам поставил пластинку. Песенка и впрямь была веселая, озорная, но благодушное настроение не возвращалось. Он посмотрел на часы — было шесть часов утра первого марта. Сухо простившись с гостями, Сталин отправился в спальню. Ужасно хотелось курить, но он подавил в себе это желание. Медленно разделся и, едва коснувшись щекой подушки, заснул. И увидел редко теперь у него случавшийся сон.
Раннее летнее утро. Солнце уже заметно пригревает, но роса еще не высохла на траве и листьях деревьев. Вот ветер дохнул медвяной сладостью. Над дворами вьются дымки — в печках готовят завтрак. Он босиком прокладывает в мокрой траве дорожку в сад, к яблоням. Вот и самая большая красавица. «Чеми гоги»[7] — так ласково зовет ее мама — улыбается ему крупными румяными плодами, которые забрались на верхние ветки. Они манят, зовут: «Полезай сюда! Сорви нас, пока мы не превратились в перезрелых падунцов». Он ловко взбирается по стволу, вот-вот дотянется до яблок. Но они уходят все выше, и ему никак их не достать. А-а-а, наконец-то он срывает самое большое, самое красивое, самое спелое яблоко, — оно такое тяжелое, прямо как арбуз. Он берет его двумя руками, иначе не удержать — и вдруг срывается с ветки и летит вниз. «Господи! — проносится в сознании. — Точно так же я в детстве упал с яблони и сломал руку». Его падение продолжается, и вокруг не видно ни зги. Лишь сверкают золотые искры, и наконец он понимает, что это звезды, миры, вселенные проносятся мимо. Но тогда, выходит, это космос. А в космосе, нет кислорода. И тотчас он начинает задыхаться, все тело корчит от невыносимой боли. Ему видятся какие-то морды — свиные, козлиные, ишачьи. Сквозь внезапную вспышку света проглядывает Берия. Он разевает рот, но не издает ни звука. Как рыба. И Маленков рядом тоже молчит как рыба. «Вы что, сволочи, не видите, какие муки корежат мое тело? Не слышите, как я взываю о помощи? Разевают рты, нелепо разводят руками. Бездари! Тупицы! Захребетники! Больно, Боже мой, как больно… Ага, еще один показался. Кто? Хрущ. Может, он услышит? Может, он поможет, спасет… Зачем он взял подушку? Бросил ее мне на лицо. Тяжко, не могу дышать, не могу шевельнуться. Смерть — избавление от мучений? Смерть — избавление от одиночества? Смерть — избавление от власти? Жажду одного — чтобы Россия навсегда…»