Где-то вверху зазвенели стекла, через мгновение еще и еще, и вся серая махина тюремного корпуса заполнилась низким звериным воем, звоном, грохотом, стуком.
Старшина поднял обе руки:
— Тихо! Хрущев, тихо! Нет времени с вами валандаться. Хрущев — заходи!
Воры успокоились. Один за одним, не сообщая больше свои «установочные данные», взбирались они в машину и исчезали в ее черном зловонном чреве.
— «Запридух»! — икрястые караси на горизонте! — крикнул Гарькавый.
— Есть, «Щипач»! Так держать! — лихо отозвался Черепеня и стал проталкиваться в переднюю часть кузова.
— «Саморуб», моя покупка, — кинул он по дороге Трофимову. — Я — заигранный.
Трофимов молча, с достоинством, кивнул.
— Ты! — ткнул Черепеня человека лет тридцати, в очках, — кем будешь?
— То есть, как это кем? — ответил тот высокомерно.
Черепеня повысил голос:
— Установочные данные, паскуда! Профессия! Лягавый?! Признавайсь сразу! Легче будет.
— Я — учитель. Зовут Фрол Нилыч Бегун.
— Так. Раздевайсь!
— Как это — раздевайсь?
— А, мусор, трёкать?! Вилять?! Финтить?! Раздевайсь! Пасть порву, грызло покалечу! Законному вору перечить?! Да я тебя, мусор… Да ты у меня, падла!..
Он сбил с Бегуна очки и приставил вплотную к глазам трехсантиметровые ржавые когти, а второй рукой сорвал с него меховую шапку-ушанку.
В это время рядом стоявший человек, лет сорока, невысокого роста, худощавый и стройный, схватил руку «Запридуха» и спокойно произнес:
— Брось, земляк! Отдадим все; и руки опусти, когти-то у тебя как у голливудских кинозвезд, только маникюр ржавый.
— Давно бы так, — злобно выдохнул Черепеня. — Мне ваша сучья кровь приелась. Разве положено мне, законному вору, ходить в казенном?!
Политзаключенные стали раздеваться.
Черепеня разъяснял:
— Все равно вольные тряпки вам ни к чему. Как только приедете — чекисты все сдрючат. Оденут в робы второго срока. Пришьете номера на лоб, на колени, на спину и повязку на рукав. Так что жалеть вам нечего; один хрен — каюк.
— Оставьте хоть кальсоны, — попросил молчавший до сих пор юноша.
— Не унижайтесь, Юрий Маркович! — буркнул Бегун. — У Журина заграничное белье — и то не просит.
— Учителю Бегуну — за сопротивление власти и настырность — снять все! — рявкнул Черепеня. — Остальным — белье разрешаю!
— Нет уж, тогда берите все у всех, — промолвил Журин.
— Горд, стерва?! А я сказал — оставь, — так оставишь! Меня люди — воры — слушаются, а не то, что вы — кляксы, крысы канцелярские, придурки. После пахана — «Саморуба» — я старшой. Ясно?
— Портфельником на воле хлябал? — ткнул он ногой Журина.
— Инженер я, а юноша — студент.
— На чем засыпались?
— На чем? — усмехнулся Журин.
Он стоял голый, нежный, белый, всем телом чувствуя жжение по-волчьи мерцающих взглядов и эманацию ненависти, беспощадности, атавистической кровожадности, истекающую из суровых, не прощающих слабость глаз.
— Работал со иной человек, — продолжал Журин. — Учил я его, помогал, специалистом сделал, а он решил так:
— Э…, да он — говорок, — повеселел Хрущев, — небось, романы ботать мастак — лысый? Мы уважаем грамотных, лобастых. Бывает, годами живем на одной доске с академиками, писателями, учеными, а то и с министрами, дипломатами, разведчиками, шишкомотами разными. Доклады слушаем беседы, романы, бывальщину. Так что, пахан, получай сменку, одевай ее, постылую и не тужи. Не ссучишься — так не пропадешь с нами. Ясно?
— Мы ж с чистым сердцем и благородными намерениями, — вмешался Черепеня. — Никого не пришили, все тихо, благородно. Для нас тоже прежде всего человек; на нем кормимся.
— Еще намотай, — продолжал Хрущев. — За жалобу мусорам, начальству — смерть. Таков закон. Провинившийся язык — отрубают с головой. Так у чекистов, так и у нас. Ясно? То-то.
Вонь, духота, жара становились невыносимыми.
Тошнило. Липкий холодный пот покрыл тела. Отработанные газы попадали внутрь машины. Ко всему еще и трясло.
— Кирюха! — стонал Гарькавый. — Стучи шоферюге — не выдержу. Все кишки в глотке.
Переодетые в лагерные одежки политзаключенные осматривали друг друга, как бы знакомясь вновь.