Тот, кто не жил годами в плотном удушающем зловонье лагерных бараков и землянок, где, как говорят, топор в воздухе вешай — не упадет, тот не поймет никогда наслаждения от обыкновенного прохладного весеннего ветерка, насыщенного едва уловимыми запахами просыпающихся просторов.
Журин пристрастился в эти дни уединяться за бараком на завалинке, откуда часами всматривался в прозрачную даль, врачующую изболевшее сердце.
Здесь его нашли Пивоваров с Хатанзейским.
— Сергей Михайлович, освобождают меня по амнистии, — доложил Хатанзейский. — Пришел попрощаться, посидеть рядом с вами последний час.
Журин молчал. Печальными пустыми глазами смотрел на Хатанзейского и чувствовал, как под щекочущими струйками ветерка выступают слезы.
— Что с вами, дорогой Сергей Михайлович! — тормошил Журина Хатанзейский, с тревогой всматриваясь в осунувшееся пожелтевшее, поблекшее лицо друга.
— Ничего, ничего, — очнулся Журин. — Устал немного, не беспокойся. Помирать нам рановато, есть у нас еще дома дела. А ты как, в Россию подашься, иль к своим, в тундру? Учиться бы тебе надо, Петя. Знания — единственное, что гады отнять не могут, а учеба там — в Расее.
— Что вы, Сергей Михайлович? Как это можно в Россию! Это же все равно, что к черту на рога и смерти в зубы. Там только подлецы преуспевают. Всё там — мерзость против человека, народа и творить эту мерзость только прожженные подлецы способны. С моим характером туда — как мотыльку в огонь.
— Параши гудят, что меняется в Москве кое-что, — вымолвил Журин.
— Не надеюсь, — пожал плечами Хатанзейский. — Посмотрим. Если они снимут и загонят сюда миллионы маленьких Сталинов, тогда поверю, что меняется. Если же кадры упырей, делосочинителей, подлецов, душегубов, сосателей, подгонял, людоедов, их подсобников и подлиз останутся на своих местах, то ничего по существу не изменится, не может измениться. Бешеный пес не может переродиться в голубку, «Черного кобеля не отмоешь до бела», Жизнь — не сказка.
— И все-таки, хоть и еле заметно, а изменились чекисты, — вставил Пивоваров. — Душок из них вроде испарился, в глаза смотрят, бить перестали. Косого надзиралу, знаменитого избивателя куда-то перевели.
— Змея даже в прямой трубе извивается, — возразил Хатанзейский. — Сейчас у них главное — реабилитировать как-то большевизм перед миром. Вот и извиваются. Змея останется змеей, пока голова не раздавлена вдребезги. Сталин, как и Пугачев, окружил себя уголовниками, пропойцами, ибо сам был люмпен, налетчик. Он до революции банки грабил. В молодости кормился бандитизмом. Земляк его мне тут рассказывал:
— Сосо, — говорит, — это наш грузинский бандит-подонок, а у вас — он — царь. Лучшего, — говорит, — вы и не достойны, серяки, иметь. Испокон веков варяг звали. Всех вас, душа любезный надо этим… как это называется, что между пупом и коленом болтается… хунжалом, хунжалом резать.
— Ну, а в тундре, думаешь, легче будет? — спросил Журин и не дожидаясь ответа продолжал: — местное население заинтересовано в наличии лагерей. Кормятся при лагерях. Работают на привилегированных должностях и поэтому власть поддерживают. Завмагами, чиновниками в сотнях контор, на почте, надзирателями работают. Всюду, где не дует, не метет и комар не заедает, сидят и кормятся на нашем труде. Местные срослись с паразитической верхушкой, поэтому враждебны нам. Мы теперь для них — олени и дичь. Нас едят. Нашими жилами сшивают свои малицы, торбасы, пимы.
— Сергей Михайлович! Не узнаю. Разве можно всех в одну кучу валить, одним словом целый народ характеризовать?! — воскликнул Хатанзейский. — Есть и такие, о которых вы говорите, и много. Но есть и такие, что кочуют все дальше на восток, надеясь в Аляску пробиться. Ясно? Многим это удалось, а многих пограничники пришили, но всё-таки впереди светится огонек надежды. Всё поняли? Так бросим об этом.
Журин и Пивоваров пошли провожать Хатанзейского. Подойдя к бараку, в котором Хатанзейский жил, услышали одинокую печальную песню.
— Кто поет? — насторожился Пивоваров. — Что-то знаком мне этот дребезжащий голосок.
— Это пацан, — ответил Хатанзейский. — В апреле по амнистии выскочил, а двадцать третьего мая опять здесь объявился. Было у него сначала двадцать лет. Пришло объявление ему, что скостили по пересмотру пятнадцать и выгнали его по амнистии. На воле не успел покуралесить, как всех их похватали и без волокиты да дела сюда обратно. Испугалась Москва амнистированных. Затряслась, как увидела до чего людей довела. Резали они и друг друга и встречных и мильтонов, прокуроров, комсомольцев, доносчиков. Страху нагнали.