Выбрать главу

— Пусть он простит, — шептал Журин. — Пусть все поймут и простят, зато я себе не прощу никогда, никогда, пока жив. Гады думают, что на крючке я у них, а я им покажу, как глубоко они ошибаются. Я всем это докажу.

2

Перед обедом в зону впустили небольшой этап со стройки № 501. Это были строители железнодорожной магистрали Воркута — Салехард — Дудинка.

Бросив свои пожитки-лохмотья в бараке, путейцы устремились к хлеборезке, надеясь получить причитающуюся пайку. Здесь, возле столовой, новичков обступили старожилы.

Скоро выяснилось, что путейцы прошли страшный мученический путь. Голод, резня, произвол сук и начальства, невыносимые смертные условия в палатках и землянках, убивающий труд в стужи заполярных зим был уделом этих нормальных когда-то людей — плотников и счетоводов, кузнецов и учителей.

Выдача хлеба задерживалась. Заведующий хлеборезкой — один из тузов местной воровской аристократии, член секты «беспредельников» — пошел к счетоводу продстола выяснять, положено ли выдать хлеб прибывшим.

Журин и Пивоваров всматривались в загоревших до черна, худых заросших людей, с огоньками спрятанного безумия в глазах.

Среди путейцев Речиц узнал своего давнего знакомого по воле. С гордостью представил он Журину и Пивоварову маленького черненького невзрачного человечка с желтыми пронзительными глазами, морщинистым бледным лбом и рыжей порослью щек, контрастирующей с черной шевелюрой.

— Лучшего расчетчика пропеллеров мир не знает, — отрекомендовал его Речиц. — Это Михаил Ильич Бочан, сотрудник ЦАГИ. В десятилетке были мы конкурентами по математике и физике.

— Как живется — можется? — спрашивал Речиц. Какими теориями сердце гложется?

— Не до теорий, — проскрипел в ответ Бочан, — шум.

Он приложил к виску маленькую руку и пояснил:

— Шум в башке. Гипертония второй год. После резни в бараке. Началось с украденной пайки, кончилось сорока шестью трупами. Я под тремя покойниками спасся. Весь кровищей пропитался, ногу вывихнул, но жив. С тех пор шум в башке, будто издалека рев всех на свете пропеллеров врывается под черепок. Трудно. Люди осатанели, оподлели. Живем в эру оглупленных «измами» движений, в эру массовых заблуждений и безумств.

Журин незаметно ткнул Пивоварова в бок.

— Да, да, это же говорит и Сергей Михайлович. — выпалил Пивоваров. — Эра массовых глупостей… Преследования за классовую и национальную принадлежность. Разве это не безумие? Массы, одурманенные демагогами… Массы, ведущие себя не по-людски… Оглупленное мутное сознание. Нецивилизованные, чуть ли не дикарские дела. Век массового атавизма, озверения…

— Говорят, Звэр виноват, — продолжал Бочан, — а по-моему это упрощенчество. Если бы вся советская атмосфера десятилетиями не отравлялась призывами к ненависти, грабежам, убийствам, насилиям — то никакой Сталин не смог бы втравить миллионы людей в массовую подлость против других миллионов людей. Вся система, противочеловеческий строй повинны в подлости десятилетий. Система вызвала массовую психическую травму. Мы — больные поколения. Изнасилованные поколения… оподлевшие поколения. Мы — темный полусумасшедший многомиллионный сброд, воспаленный ненавистью…

— Вкусно! — не удержался от восклицания Журин, — и это голос с другого конца земли.

— Очень долго считал я, — продолжал ободренный сочувствием собеседников Бочан, — что разговоры о жизни, как о борьбе всех со всеми это — преувеличение и вульгарность. До сидки состоял я в тихой должности. Никому не мешал. В книги со всего света по уши зарылся. Не то, чтобы худое делал, а неласкового слова никому не сказал. Оказалось, однако, что если во время не огрызнуться, не вцепиться в подвернувшийся бок, не тиснуть своевременно доносик иль иную пакость не учинить, то — пропал, съедят походя, для точки зубов. Дабы за понюшку табаку протеже иль давалку на твоё место пристроить.

Так и живи постоянно начеку, вникай в шаги потенциальных и явных врагов и, все равно, не уследишь. Слопают. Чем больше человек в работу, в науку, в творчество вникает, тем беззащитнее он, тем скорее загрызут. Такой не чует охотников, как токующий глухарь.

— Не лишнее ли мы болтаем, — предупредил Журин, беспокойно озираясь вокруг. — Мы в начале срока тоже были общительные, говорливые. После одиночек и потрясений хотелось высказать, что накипело, что болело, будоражило. Теперь иначе. Нам обломали рога, подрезали языки, законопатили души.